APВ начало libraryКаталог

ГУМАНИТАРНАЯ БИБЛИОТЕКА АНДРЕЯ ПЛАТОНОВА


backgoldОГЛАВЛЕHИЕgoldforward


Глава двенадцатая

 

Дня через три после посещения Шикова Бронислав с утра вызвал к себе Балашова.

— Надумал? — спросил он в упор, уже без всяких подходов и угощений.

— Что надумал?

— Ты мне дурака не валяй! — зарычал Бронислав. — Где часы?

— Украли, — сказал Иван, понимая, что комендант ему не поверит.

— Слыхал, — навалившись на стол так, что скрипнули доски, сказал Бронислав. — Плевал я на эти басни!

— Ей-богу, украли! — уверял Балашов. — В самом деле украли!

— Ну, думай! Где хочешь возьми, а чтоб были! Не то нынче немцы людей набирают в каменоломни. Часов не найдешь — и поедешь!

— Да говорю же — украли!

— Ступай. Я сказал, — заключил Бронислав, опершись о стол сжатыми кулаками.

В это утро по лагерю все говорили об отправке в каменоломни. Немцы не входили в вопрос о том, кого посылать. Это решалось русской полицией. Шиков давал разверстку по всем трем лагерям, кроме лазарета. Коменданты лагерей разверстывали по блокам, а блоковые коменданты полиции составляли поименные списки. Никто не знал, на кого падет жребий.

Слово «каменоломни» внушало всем ужас. Там работало около тысячи человек, но каждые две недели везли туда пятьсот новых; ранее взятые не возвращались назад — их просто закапывали на месте. Каменоломни — это было одно из многочисленных предприятий, организованных специально для планомерного уничтожения советских людей, согласно общему фашистско-немецкому плану истребления «низших рас». Угоняемым не говорили, куда их везут, но пленные всегда как-то узнавали о наборе команды в это страшное место. Туда брали без особого выбора. Всякий, кто мог продержаться хотя бы четыре-пять дней, считался пригодным в каменоломни. Это было место скорой и торжествующей смерти.

Балашов возвратился от коменданта в барак, силясь держаться спокойно, но на его лице уже был написан приговор.

— Балашов, ты что? — окликнул его часовщик.

— Запишите адрес. Если вернетесь, то сообщите, что я погиб.

Узнав, в чем дело, Генька бросился к Брониславу похлопотать за Ивана. Но коменданта каменного лагеря в это время вызвали к Шикову.

Часовщик был искренне озабочен.

— Попробовал к Митьке пробраться. Он мне помог бы, да немец не пропускает в «форлагерь», — растерянно сказал Генька.

В это время в барак вошел переводчик кухни.

— Старшой! — гаркнул он от порога. — Десять рабочих на рубку брюквы!

Барак оживился. Пленные лезли с нар, торопливо натягивая шинели, всем видом изображая бодрость и готовность к работе: наряд на кухню означал хотя и тяжелый труд, но кормежку в течение целого дня.

Часовщик развернул список.

— Балашов! — радостно выкрикнул Генька. Он нашел выход из трудного положения.

Иван моментально встал в строй десятка, и переводчик повел рабочих на кухню. Полицейский в воротах блока пересчитал их.

— А этот куда?! — остановил было он Ивана.

— Забавник! Тебе что за дело! Кого надо, того и веду!

— Бронислав Николаевич велел... — заикнулся полицай, пытаясь еще преградить дорогу.

— Ишь ты, закозырял меня Брониславом! — огрызнулся кухонный переводчик, отстраняя с пути полицейского.

Между полицией и кухней было соперничество. Полицейские считали себя представителями «верховной силы» — комендатуры. Повара же утверждали свое могущество властью над пищей. Из-за первенства шли между ними распри.

— Проходи, ребята! — скомандовал переводчик кухни, подчеркивая свое пренебрежение к полицейскому: люди, назначенные на кухню, временно переходили в подданство поварского начальства и не подчинялись полиции блока...

...В тумане от тридцати двух двадцатипятиведерных кипящих котлов, у длинных столов стояли два десятка людей, вооруженных сечками и топорами. На столы были насыпаны горы едва промытой, нечищеной брюквы, которую вместе с кожурой и налипшей глиной рубили и сбрасывали в корзины.

Под ударами слабых и неопытных в этой работе рук брюква часто выскальзывала из-под сечек и топоров и отлетала на выщербленный кирпичный пол со стоячими лужами. Ее подхватывали и кидали, не обмывая, обратно на стол. Все занятые на рубке, непрерывно двигая челюстями, жевали сырую брюкву.

У Балашова заныли от усталости руки. Он пытался держать топор одной правой рукой, но тогда лезвие все чаще и чаще начинало соскальзывать с жестких, крутых боков крупной брюквы. Перерубая ее пополам, надо было под первым ударом топора прихватить ее левой рукой, потом уже крошить намелко, держа в обеих руках топорище. Рядом с Иваном ловко крошил корнеплоды немолодой человек с невзрачной седой бородкой, в замызганной, драной шинели. У него топор не соскальзывал с брюквы.

Иван отметил, что даже в такой нехитрой работе нужен свой навык, сноровка.

Двое крепких парней поднесли полный бачок брюквы и высыпали на стол. Иван заметил, как одна крутобокая, ядреная брюквинка скатилась с насыпанной горки. Он не успел ее подхватить, как она перепрыгнула через бортик стола, упала на пол и выкатилась наружу, за кухню, где и осталась в глубокой луже. Искоса взглянул Балашов на соседей и подумал, что эту брюквину никто не заметил. Ну пусть и лежит там, в луже, Когда кончат работать, он ее подберет, чтобы вечером угостить Пимена.

— По сторонам не зевай, когда рубишь, — руку рассадишь! — заметил Ивану седобородый сосед.

В это время из блоков рабочие начали подносить пустые, вымытые бачки для пищи, ставили их рядами за кухней. Иван ревниво скосил глаза в сторону лужи и увидал, как один из подносчиков порожней посуды шагнул прямо в лужу, наклонился и выхватил брюквину.

Ефрейтор, который бродил «для порядка» у кухни, ткнул пленного в спину прикладом винтовки так, что тот повалился лицом в эту лужу. Никто не обратил бы внимания на такой «пустяковый» случай, как вдруг, бросив топорик, седобородый сосед Балашова метнулся к ефрейтору, внезапным толчком сшиб его с ног, вырвал из рук его винтовку и дернул затвор...

Рабочие кухни бросились врассыпную, лишь бы не быть свидетелями. Повара шарахнулись за котлы. Пока немец поднялся на ноги, седобородый выбросил из магазина винтовки обойму, ловко вынул затвор и протянул винтовку солдату.

— На! Пошли теперь цу комендант цузаммен! Рапорт махен! — сказал пленный. — Идем, идем, жалуйся, гад! Нах фронт вирст геен?!.

Немец вдруг умоляюще и растерянно забормотал:

 Bitte... Isch werde nischt schlagen, niemals... Nischt gehen zu Kornmendant. Isch werde nischt... Bitte... isch werde nischt niemals!1

Солдат уговаривал почти со слезами. Ему, солдату, у которого пленный отнял и разрядил винтовку, грозила за разгильдяйство — отправка на фронт, а пленному — подвеска за руки на столбе и плети, тюрьма и под конец, верней всего, виселица. Но не сдавался пленный, а солдат умолял...

------------------------------------------------------------------------------------

1 Пожалуйста... Не буду бить никогда... Не пойдем к коменданту. Я не буду... Пожалуйста... Я никогда не буду!

 

— Отдай ему, Муравьев! Видишь, он говорит — никогда не будет. Ну его к черту, отдай да уматывай! — издали подсказал седобородому переводчик кухни.

Но тот не сдавался:

— Рихтиг? Ду вирст шляген нихт?1 — не слушая переводчика, добивался он от ефрейтора.

 Ja, rischtig!2 — Солдат дважды ударил себя в грудь кулаком.

— Ну, смотри, сукин сын!.. На, возьми свои цацки.

Он отдал солдату затвор и обойму. Тот выхватил их, без кровинки в лице, отвернулся к стене и дрожащими руками судорожно засовывал в магазин винтовки обойму, клацнул затвором.

— Уматывай, батя, хлопнет! Хоронись за котлы! — Иван дернул седобородого за рукав, стараясь заслонить его от солдата, но тот лишь упрямо повел плечами. При этом Иван увидал, что у него совсем-совсем молодые, веселые, озорные глаза.

— Муравьев! Схоронись! — крикнул кто-то еще из пленных.

— Идите вы лучше сами на случай к сторонке! — посоветовал тот.

Немец повернулся, сжимая винтовку. На лице его были злость и растерянность, может быть, стыд.

Рабочие замерли, ожидая короткой расправы. Иван попятился...

— Арбайтер?3— спокойно-спокойно спросил Муравьев, глядя солдату в глаза.

 Ja... Arbeiter... — пробормотал немец. — Und bist du ausch?4

— Тишлер, брат, тишлер5, — Муравьев похлопал себя по груди. — А ты, я вижу, виль нихт нах фронт фарен. Так ты и веди себя с русским солдатом как человек!.. Русиш зольдат ист хунгриг — голодный! Так ты смотри! Сказал — «нимальс шлаген», так чтобы уж рихтиг!

 Ja, rischtig! Niemals! — подтвердил солдат уже дружелюбно.— Rauschen?6 — сказал он и протянул сигаретку.

----------------------------------------------

1 Верно? Не будешь бить?

2 Да, верно! (Вся речь ефрейтора отличается саксонским акцентом, в котором «х» (ch) заменяется звуком «ш» (sch).

3 Рабочий?

4 Да. Рабочий. И ты тоже?

5 Столяр.

6 Да, правда! Никогда!.. Покурить?

 

— Покурить?.. Ну, давай уж на мировую! — Муравьев затянулся раз, два. — Видерзейен! — сказал он солдату, возвращаясь к столу рубить брюкву. — Хочешь, на, потяни,— обратился он к Балашову, угощая его полученной сигареткой.

— Ты, батя, лихой, не спорю. Да так ведь на всех беду можно накликать! — строго сказал переводчик, скользнув мимо их стола.

Иван заметил в руке у него буханочку хлеба, которую переводчик осторожно сунул ефрейтору.

— А ты, переводчик, дурак, — досадливо возразил Муравьев, когда тот возвращался. — Человек и так уже понял свою вину. А ты ему взятку холуйскую!.. Эх, вы! — укоризненно и сокрушенно добавил он и взялся за топорик.

Иван передал докурить другому соседу и тоже принялся за работу.

Приближалось время обеда. Кухонный пар распространял уже запах распаренной брюквы. Старший повар пошел вдоль котлов, помешивая варево черпаком. Четверо «пацанов» за ним перетаскивали от котла к котлу бачок с солью, большую бадью с мучной заправкой и деревянное корытце с серым крупитчатым жиром, с виду похожим на солидол.

— Балашов Иван! — во всю глотку выкрикнул полицейский с порога кухни.

— Я! Сто сорок три тысячи сто пятнадцать! — машинально отозвался Иван, называя свой номер, и голос его дрогнул: он мигом сообразил, что Бронислав все-таки включил его на отправку. Сердце его защемило. Он уже не видел ни брюквы, ни топора. Бессознательно продолжая рубить, он с вопросом во взгляде, как будто не понимая, уставился на полицейского.

— К коменданту! — зловеще позвал тот.

Иван бросил топор и, ни на что не глядя, как слепой, направился к выходу.

— Что это кровь у тебя? — окликнул его один из рабочих кухни. — Эй, ты палец дебе оттяпал!

Иван взглянул на руку. Большой палец на левой руке вместе с краем ладони был срублен и держался, казалось, только на коже. Иван не заметил, когда это случилось, и не чувствовал боли. Кровь не сочилась, а просто лила из раны. Но, ничего не ответив, Иван безучастно шел к выходу, где ждал полицейский.

— Стой! Стой! — окликнул Ивана кто-то из поваров. — Эй, малый! Как тебя?! Балашов! Стой, завяжу!

— Где йод, ребята?! — раздались среди поваров голоса.— Бинт есть?! Жгут наложить! Живей!

С десяток людей побросали работу и окружили Балашова, наблюдая за перевязкой, — только тогда Иван почувствовал боль и головокружение...

Он слушал препирательства поваров с полицаем так, будто лично его это не касалось.

— В лазарет его надо! Сведите, ребята! Володька! — воскликнул кто-то.

— Перво я его в комендатуру. Когда Бронислав Николаевич прикажет, то мы и сами сведем в лазарет, — настойчиво возразил полицай.

— Сучка! Он кровью до той поры истечет! Мы сведем в лазарет, а вы уж оттуда его забирайте, если врачи отдадут! — заявил переводчик кухни, который всегда любил потягаться с полицией.

— Пошли, Балашов, — позвал уже оказавшийся рядом Володька и крепко взял его под руку.

Кто-то еще подхватил Ивана с другой стороны...

 

Зима крепчала. Начались вьюги. Поземка тащила с полей колючий снежок, заметая приземистые бараки, делая невыносимыми утренние поверочные построения в блоках, которые начинались теперь еще затемно, при свете прожекторов с вышек.

Издрогнув в очереди у кухни, пленные не успевали согреть о котелок ознобленные руки, пока баланда остынет. Приходилось тут же, идя от кухни, хлебать через край, чтобы хоть чуть обогреть и нутро.

— Хлебай, Левоныч, пока горяча! Запасай калорий! — насмешливо бодрил товарища Муравьев. — Я видал, их в твой котелок штук пять-шесть проскочило!

— Я, Михайло Семеныч, не плачу! Я с детства калорий в шахте набрался, когда уголек рубал. Он у нас на Анжерке куда какой калорийный! Ты сам берегись, а я не застыну! — отшучивался Пимен. — По-алтайски это не холод, тепло! Ты, Михайло, не знаешь нашего холода. Там уж поежился бы!..

После отправки Балашова в лазарет Генька позвал Трудникова переселиться на нижние нары.

Рядом с Генькой жил Муравьев.

Некоторое время Пимен и Муравьев вместе ходили на работы в кровельной команде, которая чинила к зиме толевые барачные крыши. Но с морозами кровельщики остались без дела. Оба соседа часовщика, не получая рабочей добавки к пайку, кормились тем, что на всех троих зарабатывал Генька.

И все-таки Пимен всегда ухитрялся сберечь что-нибудь «в гостинец» для Балашова, которого раз в неделю не забывал навестить в лазарете...

Измученные, издрогшие, жадно проглотив ненасыщающий завтрак, люди от кухни торопились в бараки, чтобы плотно прижаться на нарах друг к другу. Но ветер схватывал дверь, вырывал из застывших пальцев скобу, и холод со снегом врывался в барак...

— Затворяй! Чтобы черти тебя... Затворяй!

Барак, воздух которого пропитался махорочным чадом, запахом прокисших шинелей, сопревших портянок и нечистого тела, казался обителью блаженства...

После завтрака отбирали людей для отправки в разные концы фашистского райха. Тех, кого угоняли, кормили обедом вне очереди, и вот уже колючий и пронзительный ветер распахивал полы их истрепанных, негреющих шинелей, охватывал их нестерпимым ознобом. Люди шагали к станции. Они шли вереницей, наклоняясь вперед, зажимая ладонями уши, зажмуривая глаза от колючего снега и едва переводя дыхание, навстречу ветру, в деревянных колодках, скользя, спотыкаясь и падая. Вслед за ними из лазарета выходили санитары с носилками, чтобы снести в мертвецкую тех, кто умер, шагая к станции, или упал на платформе в ожидании погрузки в вагоны, не успев изведать новую долю...

Многие уже отчетливо понимали, что во всех лагерях Германии царит тот же самый режим, ни лучше, ни хуже. Но они боялись почувствовать себя еще раз одинокими и потерянными в каком-нибудь новом месте и потому никуда не хотели ехать, страшась потерять друзей, в которых чувствовали как бы частицу далекой родины.

Другие, более молодые и сильные, наоборот, и сами стремились к отправке, мечтая в любой новой участи найти большую возможность рывка на волю — к родине, к армии, к партизанам...

Огромному же большинству замученных людей казалось, что уже все равно, куда их еще повезут и что именно заставят делать. Они перешли уже ту черту страдания, до которой человек еще сохраняет надежду на лучшую участь...

В этом лагерном «комбинате» осталось теперь уже не четыре, а только три лагеря, а через солдат конвоя шел слух о том, что вскоре рабочий лагерь из каменных бараков тоже разгонят по заводам и шахтам.

— Ну что ж, не беда! Куда-никуда, лишь бы вместе... Не пропадем! — согласно бодрились Трудников и Муравьев, в последнее время ставшие неразлучными.

 

Когда перестали гонять на лагерные работы, стало еще тоскливее в длинные зимние вечера. Что же творится там, далеко на востоке? Как стоит против фашистов Родина?

Эта безвестность усиливала тоску.

Но источник осведомления был лишь один — все та же газетка «Клич». Она выходила три раза в неделю, и по баракам ее носил самолично гестаповский фельдфебель, по должности зондерфюрер, то есть особый руководитель лагеря Краузе, официальный шпион, гитлеровский «политрук». Говорили, что Краузе бывший пастор. Но здесь он был палачом. Он беспощадно подвешивал пленных за руки, бил плетьми, засекая до смерти, и морил за провинности в темном, голодном карцере.

И вот он, этот палач, стоит на пороге с пачкой газет.

— Здрав-ствуйте, господа! Как ваше здоровье? Я принес вам но-вости. Почи-тайте, пора-дуй-тесь! — произнес он достаточно чисто по-русски, только слегка замедленно, нараспев, как будто иные слова он читал по складам. Он скривил улыбкой узкую щелку, которая заменяла ему рот, и склонил набок голову, словно прислушиваясь к ожидаемому ответу.

Но никто не ответил.

— Вы, господа, свиньи! Сво-лочь невеж-ливая! Я с вами здороваюсь! — раздраженно сказал Краузе и, бросив на стол пачку «Клича», ушел.

Краузе понимал, что русские в эти дни, измаявшись, ждут хоть какой-нибудь вести о фронте. Может быть, хоть случайно прорвется здесь слово правды. И хоть никто не верил фашистам, все-таки руки потянулись к этим листам.

Но, захлебываясь злорадством, фашисты писали только о том, что в Советском Союзе нет хлеба, большие затруднения с солью, что самое частое заболевание в России — авитаминоз, что рабочих перевели на казарменное положение, что всех мальчиков, девушек и женщин мобилизуют в армию, в шахты и на лесные работы, где они умирают от голода на тяжелом труде по шестнадцать часов в сутки, но что все это понапрасну — Россия будет разбита.

— Вот ведь сволочи, гады, всю душу тебе растравят! — гневно воскликнул Трудников.

— Читали газету, господа? — раздался вдруг с порога голос гестаповца Краузе, который не поленился еще раз зайти к ним в барак. — Успели узнать, что творит-ся в России? — сокрушенно вздохнул он.— Вас угнали на фронт, а семьи ваши от голода пух-нут! Если бы вы были дома, то сами паха-ли бы и сажа-ли кар-тошку, — выговаривал он по складам. — Конечно, когда Германия победит, вы все будете до-ма и у вас будет много кар-тош-ки. Кто хочет быть дома, тот должен помочь Германии скорее победить ком-му-нис-тов. Кто болен, тот должен хотя бы молиться богу за побе-ду Герма-нии. Тогда вы с чистой душой войдете в новую Евро-пу, которую стро-ит Герма-ния!

— Чтоб ты сдох, растудыт твоя «чиста душа»! — вдогонку фельдфебелю воскликнул старик, взятый в плен, как он объяснял, «вместо сына», который успел сменить красноармейскую форму на гражданское платье отца. — «У вас будет много кар-тош-ки»! Фашистска кукла! — передразнил он гестаповца

Кличка «чистая душа» так и прилипла с этого дня к Краузе.

 

В воскресный день, когда в лагере не было немцев, Пимен, как всегда в воскресенье, отправился навестить Ивана. Возвратившись из лазарета, он поманил Муравьева на опустевшие верхние нары и там таинственно вытащил из-за пазухи номер фашистского «Клича».

— Читай-ка, смотри, чего сотворили! — шепнул он.

На верхних нарах было довольно темно, и Муравьев с трудом разглядел надписи химическим карандашом, сделанные против каждой статьи и заметки.

«Фашисты хотят нас, советских людей, обрадовать тем, что наши дети и жены болеют, что им трудно жить, — разобрал Муравьев. — Да чего же наш народ сплотился, если при трудностях и болезнях, в голоде и холоде все-таки нашел в себе силы остановить фашистов у Сталинграда! Да здравствует СССР! Да здравствует партия!» — было написано рядом с сообщением о боях в Сталинграде и вслед за статьей о том, что в России царят болезни и голод.

Муравьев придвинулся ближе к свету, почти свесившись с нар.

— Осторожнее! — шепнул ему Пимен. «Скрытая ненависть к коммунистам в рядах Красной Армии привела к тому, что Сталин вынужден был упразднить комиссаров. Гнев народа скоро в России сметет евреев и коммунистов», — было напечатано в фашистской газетке.

«Советский народ, ненавидя фашистов, так сплотился и каждый боец и командир так преданы делу Коммунистической партии, что комиссарские звания стали не нужны,— было приписано на полях. — Что ни боец — коммунист, что ни боец — комиссар!»

— Ло-овко! — протянул Муравьев, разглядывая номер «Клича», испещренный подобными комментариями.

— Вот, то-то! Иван-то мой говорит, что в лазарете это уже в третий раз кто-то делает! И в соседнем с ними бараке он тоже видел. Значит, есть там толковые люди! — сказал Трудников.

Муравьев усмехнулся.

— Эх, Пимен! Левоныч ты мой дорогой! Ведь из Красной Армии люди-то, что же тут удивляться? Все правильно. — Муравьев сложил «Клич» и передал Пимену. — Дай Геньке, пускай и он почитает да дальше кому передаст. Для того ведь люди старались...

— Вот что я опять принес, ты смотри-ка! — через несколько дней сказал Трудников, вытащив из кармана очередной номер «Клича».

— В лазарете был? Налажено дело, значит! — одобрительно проурчал Муравьев, просматривая заметки карандашом, в которых опровергались победоносные восклицания фашистов по поводу Сталинграда. — Молодцы-ы!.. А знаешь, Левоныч, пожалуй, нам надо связаться с ними. Тут можно хорошее дело сделать.

— Да, есть человечки, есть! — согласился Трудников.— Вот тут еще я разговорился с одним из могильной команды. Васька-матрос называется. Смертником был, а как из этого дела выскочил — и сам не поймет... Попался в побеге, когда готовил диверсию на железной дороге. Исполосован плетьми, в рубцах... Ну, у него, я скажу, не мечта, а мечтища: замышляет лагерем целым рвануть по Германии, чтобы повсюду разом зажечь пожары — гори все огнем! Стрелки переводить на железной дороге, часовых убивать, телеграфы и телефоны, освещение — все к чертям резать, уничтожать...

— Фантазер неплохой, — согласился Муравьев.

— Он говорит: «Начало лишь положить, а там и немцы пристанут. У них ведь такая могучая партия раньше была...»

— Фантазе-ер! — повторил Муравьев. — Если бы у Германской компартии были силы, то, наверное, уже Ваську матроса она не ждала бы... Партизанский взрыв сделать можно, но только Васька твой утопист. В Германии революцию, значит, задумал?

— Да нет!.. Ну, вроде немцам мозги всколыхнуть, чтобы хоть призадумались, что ли...

— Нет, Левоныч, время не то. Фашист пока еще гоголем ходит! Постой, вот побьют их у Сталинграда, тогда немцы сами мозгами начнут шевелить...

— Ну, может, немцам и рано, а нам-то как раз! Подбирать людей время приспело. Считай-ка: ты, я, часовщик, еще Балашов, который лежит в лазарете, да еще, я знаю, один капитан-лейтенант, да Васька-матрос... Клади-ка по пальцам — пять, шесть человек... По понятиям партии это уж группа, ячейка!

Муравьев крепко сжал руку друга.

— В каждом бараке, Левоныч, и в каждой секции надо сложить ячейку, — сказал он, — а не по пальцам считать!

 

На любом участке лагерей — в каждом блоке, в каждой команде — был свой немец «шеф», в качестве надзирателя. «Шефы» входили в лагерь к утренней поверке, и тотчас у них начинался рабочий день. Одни конвоировали рабочие команды, другие наблюдали за чистотою бараков и блоков, водили пленных по вызову в комендатуру, провожали в «форлагерь», следили за приготовлением и раздачей пищи. Постоянно общаясь с пленными, эти солдаты невольно переставали видеть в измученных людях своих врагов, нередко смотрели на них с сочувствием и даже делились тем, что им сообщали из дома, откровенно высказывая, что немецкий народ измучен и что все лишь мечтают о скором конце войны... Таким был и «шеф» распущенной зимою команды кровельщиков — Отто Назель, ефрейтор.

 Wie geht's?1 — приветливо покрикивал он, встречая своих знакомцев по кровельной команде, особенно Муравьева.

— Ви гейтс! — дружелюбно отвечали ему бывшие «подшефные».

 Schlecht! Scheifie! — ворчал Отто. — Noch zwei Woschen und alle Soldaten nach Front fahren!2  пояснял он.

— Ду вильст нихт?3 — спрашивали его с сочувствием.

----------------------------------------------------------------------------------

1 Как живется?

2 Скверно! Дерьмо! Через две недели все солдаты едут на фронт!

3 Ты не хочешь?

 

 Isch will oder isch will nlscht  alles egal. Zwei Woschen und werden fahren! Verstehst?1 — отвечал Отто.

Когда с наступлением зимы прекратились работы кровельщиков, Отто Назель то сопровождал команду, возившую уголь, то конвоировал кого-нибудь из лагеря в лазарет, то появлялся в блоке, когда отправляли людей на транспорт.

Как-то раз он зашел к Муравьеву и велел ему собрать команду кровельщиков. Муравьев удивился: что делать кровелыцикам зимой, когда лежит снег? Но Отто ему пояснил, что предстоит разгрузка брюквы на станции. Погода стояла теплая, и Отто шепнул, что на разгрузке команда сумеет «комси-комса», то есть накрасть брюквы.

— Здорово ты с ним по-немецки! — сказал Трудников, слушавший их разговор.

Муравьев усмехнулся. Маленький Отто был вообще сговорчивый малый, особенно после того случая, когда возле кухни обещал Муравьеву, что никогда не будет бить пленных.

Трудников и Муравьев в числе двух десятков товарищей брели на станцию. Из военного городка «гауптлагеря» доносился бравурный грохот военного марша.

Сталинградская битва, по сообщениям фашистской печати, в эти недели была особенно тяжела для СССР. В фашистских газетах печатались волжские фотографии. Гитлеровцы еще с сентября утверждали, что со Сталинградом покончено и что они уже вышли на Волгу. Если все кончено, то о чем же кричать и что доказывать?! Но Геббельс кричал и доказывал, и это могло означать только то, что Сталинград еще держится. Однако в последние дни победные марши так назойливо передавались по радио, что все-таки породили в лагере атмосферу подавленности.

Маленький Отто лениво шагал к станции рядом с Муравьевым.

 Musik! Musik!.. Scheipe!2 — вдруг выпалил он и озлобленно сплюнул. Видно, все эти марши досадили даже ему. Муравьев вздохнул, ничего не ответив. Немец взглянул на Муравьева.

 Kein deutscher Sieg, — доверительно сообщил он, — in Stalingrad. Das ist Hitlers dummes Geschwatz3.

— Абер музик?4 — возразил Муравьев.

---------------------------------------------------------------------------------------

1 Хочу или не хочу, — все равно. Две недели — и едем. Понятно?

2 Музыка! Музыка! Дерьмо!

3 Нет немецкой победы в Сталинграде, Гитлеровская брехня!

4 А музыка?

 

 Isch weiss  dummes Geschwatz!1 — тихо ответил Отто и опять смачно сплюнул. — Falsch! — пояснил он.

— Гут! Данке2, — ответил ефрейтору Муравьев.

 Schneller, schneller! — вдруг пронзительно закричал Отто, подгоняя команду. — Los, los!..3

Навстречу ехал на велосипеде какой-то фельдфебель.

«Ин Шталинград каин дойчер зиг. Иш вайе — Гитлер думмес гешветц!»4

-----------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------

1 Я знаю — брехня!

2 Хорошо! Спасибо!

3 Живей, живей! Пошел!.

4 В Сталинграде нет немецкой победы. Я знаю — гитлеровская брехня!

 

Эти слова обошли в тот же вечер все лагерные бараки. Они повторялись с радостью и бодрили сердца. Никто не знал, откуда они возникли, кто из немцев и кому их сказал. Но русские и не подозревали того, что в самой точности их передачи уже таился донос на маленького Отто. Один из всей лагерной конвойной команды, Отто произносил на саксонском диалекте «иш» вместо «их», «ништ» вместо «нихт».

И вдруг дня через три после этого разговора разнесся по лагерю слух, что трое пленных бежали с работ, убив Отто Назеля, который их охранял. Убийство русскими доброго малого Отто! Кто же его убил? Никто не знал убежавших. Из какого блока? Какого барака?.. Но слух подтвердился, «чистая душа» обошел все бараки с одной и тою же речью.

— Вы сво-лочи и дикари, — в нос говорил он. — Вы банди-ты. Ваши товарищи убили ефрейтора Отто Назель. Он с вами слишком хорошо обращался. Гер-ма-ния не простит убий-ство сол-дата. С этого дня вас будут держать в стро-го-сти.

 

И «строгости» начались.

В рабочих командах, что ни час, убивали людей за «плохую» работу, за нарушение строя. «Чистой душе» почудилось, будто подметальщик хочет украсть картофелину, и он застрелил его. Унтер-офицер Кубис, гуляя за оградою с девушкой, предложил ей выстрелить из пистолета «для практики», и она убила паренька из команды портных. Унтер Принц застрелил в один день двоих...

Неделю спустя немцы откуда-то привезли ночью троих пойманных беглецов. В ближних к комендатуре бараках были слышны удары плетей и крики.

По лагерю ничего еще не объявили, но все уже было ясно — по ту сторону лагерных ворот, рядом с караульной вышкой, немцы возились, приставив лестницу к телеграфному столбу.

Столб был с высокой подпоркой и образовал с нею острый угол. Чуть ниже вершины угла была врублена перекладина. К перекладине прикрепили три веревочные петли. Пленных из всех бараков погнали на общее построение.

Солдаты вели осужденных от тюрьмы по длинной прямой дороге. Вся пятитысячная колонна из-за проволочной ограды смотрела на них. Скованные по ногам короткими железными путами, обреченные шли мучительно медленно. Когда они подошли настолько близко, что их можно было уже узнать, по рядам пленных пробежал глухой возбужденный говор. Многие узнали обреченных. Это был Жарок Жягетбаев с товарищами. Они убежали месяца полтора назад и к убийству Назеля никак не могли иметь отношения.

 Achtung! — гаркнул оберфельдфебель.

Полицаи ринулись по рядам, размахивая дубинками и плетьми.

Все утихло, и, как зловещее карканье, раздался трескучий голос лагерного коменданта, гауптмана гестапо, что-то читавшего по-немецки короткими, резкими фразами.

«Чистая душа» перевел на русский язык гестаповский приказ о том, что трое военнопленных приговорены к повешению за убийство немецкого ефрейтора батальона охраны Отто Назеля.

— Не може буты! Воны вже два мисяца як утиклы! — выкрикнул одинокий голос.

Но капитан и «чистая душа» с толпою фельдфебелей и унтер-офицеров, не обратив никакого внимания на выкрик, пошли за калитку лагеря, к месту казни.

— Эх, что им кричать! Гады, сволочь фашистская, сами ведь знают, что вешают неповинных! — сквозь зубы сказал Муравьев.

Угрюмый черный фельдфебель приказал солдату снять кандалы с ног осужденных и подтолкнул одного из них к лестнице. Со скованными за спиной руками, тот забирался с трудом. Фельдфебель его поддержал, помогая стать выше, под самой перекладиной.

— Товарищи! — твердо и громко сказал осужденный, пока палач, стоя выше на той же лестнице, старался накинуть петлю ему на шею. — Фашисты казнят нас из мести. Мы бежали уже тому шесть недель. Солдат убит, когда мы были на Одере. Они вас хотят запугать. А вы не бойтесь, бегите! Пусть ловят, казнят... Все равно Советский Союз победит, все равно фашисты погибнут...

С последними словами фельдфебель столкнул осужденного со ступеньки. Повешенный несколько раз вздрогнул и, раскачиваясь, безжизненно вытянулся.

Тяжелое дыхание тысяч людей создало над колонной пленных целое облако пара. Слышалось сдавленное рыдание, кашель...

Два солдата уже подталкивали второго осужденного по лестнице к палачу. Тот вдруг уперся и выкрикнул:

— Товарищи, мы никого не убили! Бегите из плена... Красная Армия ждет! Мы побе...

Палач поспешил столкнуть его, и последнее слово оборвалось невнятным, сдавленным звуком.

Видно, петля неудачно попала — он содрогался долго, будто силясь взмахнуть связанными руками...

Не дождавшись, когда он повиснет недвижно, немцы уже тащили на лестницу третьего. Это и был Жарок. Внезапным и ловким ударом ноги сбив с лестницы помогавшего ему подняться солдата, он стал, плотно прислонясь спиной к лестнице, и сказал:

— Мы не убили солдата. Не бойся, товарищи! Убегай из лагер! Наша победа будет. Гитлер-собака сдохнет... Ипташляр, яшасын коммунизм! — выкрикнул вдруг Жарок на родном языке. — Яшасын СССР! Яшасын...1

--------------------------------------------------------------------------------------------------

1 Товарищи, да здравствует коммунизм! Да здравствует СССР! Да здравствует... (казахск.)

 

Черный фельдфебель сверху ударил его по голове кованым каблуком. Жарок упал с лестницы без сознания, его потащили и всунули в петлю.

— Зверье проклятое! Фашистская сволочь, убийцы! — все более внятно слышались выкрики из рядов пленных.

И даже полиция сделала вид, что не слышит...

...С мрачным, глухим говором уходила от ворот по баракам тысячная толпа, стуча и шаркая тяжелыми деревянными колодками.

Муравьев шагал молча. Это была не первая казнь у него на глазах. Каждый раз при этом самым тяжелым было сознание бессилия. «Погибают достойные, молодые советские люди. Как же молчать?! Молчит толпа рядовых, а ты, полковой комиссар, что делаешь? Пушкина вслух в бараке читаешь?!» — упрекал себя Муравьев.

К импровизированной виселице между тем подъезжали из окрестностей на велосипедах гражданские фашисты, любители «острых» зрелищ, нацеливались на трупы казненных объективами фото, щелкали и, удовлетворенные, уезжали...

Муравьев невольно вспоминал описанную Толстым в «Войне и мире» казнь французами пленных русских. Нет, он не заметил у собравшихся здесь гитлеровцев, солдат и офицеров, того естественного человеческого смятения, которое Пьер наблюдал у наполеоновских солдат.

Гитлеровцев не смущала казнь. Они убивали без мысли и чувства... Что же они такое — механизмы или скоты?!

 

В тот же день, после обеда, полицейский Славка Собака вел к станции человек пятьдесят на разгрузку продуктов.

— Стоять и ходить разучились, сволочи! В Красной Армии небось умели ходить. Смир-рна! — с обычной злобой орал плюгавый, чубастый Славка. — Шагом марш! — скомандовал он, довольный своей командирской ролью. — Раз-два-три! — отсчитывал он шаг.

Проходя ворота, люди подтянулись, привычный счет заставил шагать тверже. Понурив головы, они приближались к повешенным два часа назад пленным товарищам. Вдруг из рядов рабочей команды вырвался повелительный, крепкий голос:

— Смир-рно! Равнение нале-во!

Команда ударила по сердцам, распрямила запавшие груди, развернула плечи. Четко ступая, все вздернули влево головы и торжественно прошагали, отдавая последнюю почесть казненным. У всех захватило дух от гордого траурного подъема этой минуты и на мгновение сдавило гортани...

— Вольно! — уверенно и умело разрешил напряжение тот же голос, когда миновали казненных.

Только у станции, возле вагонов, Славка Собака опомнился и остановил рабочих.

— Кто подал команду, сволочь?! Где тут, в бога мать, комиссар? Выходи! — потребовал полицейский, сжимая плеть.

Все молчали.

— Ты, господин большевик, нас всех погубить задумал?! Всех хочешь отправить туда же?! За чужим горбом расхрабрился орать?! Выходи! — настойчиво требовал полицейский. — Сейчас всех назад отведу, наберу на разгрузку новых! — пригрозил он. — Ну, кто подал команду? В последний раз...

Исхудавший, щупленький человек с темно-карими живыми глазами шагнул вперед:

— Я подал команду.

— Почему командовал?! Комиссар мне нашелся! На фронте надо было командовать, а тут не твоя забота! — прохрипел полицай. Он ударил пленного толстой резиновой палкой по голове и сбил с ног. — Комисса-ар!! Комисса-ар!!— хрипел он, избивая лежавшего на земле ногами по бокам, по груди, голове...

Солдаты-немцы, опершись на винтовки, наблюдали это повседневное зрелище с полным равнодушием, даже и не расспрашивая о причине. А им-то что! Русский русского бьет — наплевать! Тем более он кричит: «Комиссар!» — значит, так надо, пусть бьет. Остальные пленные, стоя в строю, угрюмо молчали, не смея вступиться.

Пока шла разгрузка вагона, избитый оставался лежать в стороне.

Вечером его принесли на шинели рабочие той же команды и положили возле комендатуры на снег.

— Эй, санитары! Тут одного в мертвецкую надо! — крикнул Славка Собака на ходу возле ворот лазарета и повел команду в рабочие блоки.

Слух об этом происшествии мгновенно разнесся по рабочему лагерю...

— Капитан-лейтенанта — я тебе говорил, я с ним вместе в команде работал — Славка Собака насмерть сегодня забил... А знаешь, за что... — сдавленным голосом после ужина рассказал Трудников Муравьеву. — Знал я его, — завершил он рассказ. — Маленький, щупленький, в чем душа! А душа-то была на крыльях!..

В эту минуту в барак вошел часовщик.

— Славке Собаке кто-то камнем в башку запустил, — сообщил он, примащиваясь к ночлегу. — Сволочь кубанка спасла, а то бы насквозь черепушка. Вот этакий каменюка!.. Досадно! — добавил Генька.

— Неправильно, — сказал Трудников. — Мелкий террористический акт.

— Начетчик ты! — запальчиво вскинулся часовщик. — Надо по обстановке рассматривать: это, конечно, не метод борьбы, однако же агитация действием, так я считаю!

— По правде — ты, что ли, влепил? — едва слышно спросил Трудников, когда они все втроем уже улеглись и закурили «одну на троих».

— Кто влепил, тот и правильно сделал! Жалко, кубанка толста. А все-таки повалился — не вскрикнул, сволочь... Минут через десять его полицаи в барак притащили, спиртом отпаивать стали, — шепотом объяснял Генька. — Я в это время уже у них в бараке часы сдавал переводчику Гошке.

— Ведь как сказать... В темноте по башке каменюкой тоже неплохо, — сказал Муравьев. — Поймут, за что, и смирнее станут. А скверно другое: полицейский убивал человека при полсотне товарищей, и все молчали...

— А что же, по-твоему, нужно было? Полицая убить на месте? Ну, фашисты всех бы и расстреляли! — возразил часовщик.— Открыто против полиции выступать опасно! Фашистам никак нельзя без предателей. Без полицаев они как без рук. Открыто — опасно!

— А как тебе кажется, на фронте, пожалуй, опаснее? — спросил Муравьев с насмешкой.

— На миру-то не так ведь страшно! — ответил Генька.

— Да, на миру! — повторил Муравьев. — А тут что, не на миру?! Ведь вот капитан-лейтенант ходил без знаков различия, а чувствовал он в себе командира. Пришел момент, и правильно он скомандовал. А в массе всегда себя надо чувствовать командиром, рядом быть с рядовым бойцом, его поддержать в самый трудный час. А самый-то трудный час — он и есть у нас вот теперь...

— Да, труднее не вздумать! — согласился и Генька.

 


backgoldОГЛАВЛЕHИЕgoldforward