[Закон Христов] [Церковь] [Россия] [Финляндия] [Голубинский] [ Афанасьев] [Академия] [Библиотека]
[<назад] [содержание] [вперед>]
Баим
Сани с лежачими больными потянулись к стационарам: с мужчинами — направо к «Центральной больнице», единственному двухэтажному зданию лагеря, с женщинами — прямо, к женскому стационару. Туда повезли и Бетти. Нас, стоящих на ногах, долго считали, сортировали, распределяли. Было время осмотреться. Лагерь был не плоский, а какой-то волнистый. Правая половина и середина — в бараках, а налево — овраг и отдельные домики. Как я потом узнала: карцер, баня, прачечная, электростанция, конбаза, кухня. Вдали к одному из домов тянулась странная процессия, Я вглядывалась в нее, стараясь понять, что это — и сердце мое все сильнее сжималось. Люди были в нижнем белье, на них, как плащи с капюшоном, были накинуты застиранные белые одеяла. Одной рукой они держали это одеяло под подбородком, другой держались за одеяло идущего впереди. Это были слепые!
Их вели в баню по лютому морозу в нижнем белье и брезентовой, на деревянной подошве обуви. Целый барак слепых — жертвы войны. «Мудрейший» убирал инвалидов с глаз долой в лагеря!
Вокруг нас собралось много заключенных — смотрели, нет ли знакомых или родных. Эрна Ивановна Крутикова говорила мне через много лет, уже в Ленинграде, что тогда ей бросилось в глаза мое лицо с немигающими глазами, из которых текли слезы, намерзавшие горками на щеках.
В конце концов я попала в 15-й барак — женский инвалидный барак сразу у вахты. Тайшет ничему меня не научил: я опять доверчиво положила свои вещи на единственное пустое место на нижних нарах и провела ужасную бессонную ночь.
С одной стороны была безумная старая женщина, которая не переставая шепотом говорила. С другой — парализованная, совсем беспомощная, называвшая себя княгиней Трубецкой. Я считала, что это тоже сумасшедшая, потому и княгиня. Но она была нормальная, очень несчастная и действительно княгиня. А безумная — к тому же и сектантка — расспросив меня, стала уверять, что муж мой здесь, в лагере, в соседнем бараке, и что завтра я его увижу, вот только бы дожить до утра, и что он чувствует, что я рядом, но до утра не доживет...
К подъему я сама была совершенно ненормальная, дрожащая и в слезах. На это обратила внимание раздатчица барака Настя — тихая, строгая, справедливая, не просто опрятная и чистая, а чистейшая. Как я потом узнала — тайная монахиня. Было ей лет 35. Перед раздачей она крестила бачок с баландой или корзину с хлебом и тогда только начинала раздавать. Настя сказала мне, что накануне она взяла к себе на верхние нары только что выписанную из больницы эстоночку, но если потесниться, то и мне места хватит. Я была очень рада и благодарна. Эстоночкой оказалась Юка Пуппарт, которой я так любовалась в Александровском централе. Юка была настоящей красавицей: волосы гладкие, темные, прекрасные синие глаза под тонкими бровями, чистая линия лба. Теперь, похудевшая после перенесенного мокрого плеврита, она была еще лучше. Настя ела только хлеб. При раздаче брала порцию обеда и вечернюю баланду (имела право на две порции как раздатчица) и отдавала нам с Юкой. Окончив раздачу, уходила из барака. Она была в дружбе с зубным врачом лагеря — тоже тайной монахиней. Та получала из дому деньги и посылки, и они готовили себе постную пищу. По моему разумению, наш лагерный рацион был сверхпостным, его даже и едой было трудно назвать. Но каждый думает по-своему.
Эстонки приняли во мне участие и взяли в свою вязальную бригаду. Вязать можно было в бараке, вязали «начальничкам». Бригадиром была очень ловкая эстонка. Вообще в лагерях эстонки имели большой успех: они вязали, шили, все делали красиво и со вкусом. Русские женщины были образованнее и умнее, но рукодельничать совершенно не умели, поэтому всегда были плохо одеты.
Казалось бы, я хорошо устроилась — о лучшем и мечтать было трудно, но это опять был бесконечный, голодный, сидячий день, как в тюрьме. Механическая работа не занимала ни мыслей, ни души. Тревога за маму и мужа меня совершенно изводила. Ничто от нее не отвлекало.
Мы с Юкой получали больничное питание, по 500 грамм хлеба, делили порцию доброй Насти, и все равно думали только о еде.
И придумали. Вечером встали среди доходяг, надеявшихся попасть на кухню, чтобы чистить картошку. Выбежавший молодой повар сразу заметил Юку. В телогрейке, замотанная платком, она все равно была необычайна. Схватил ее за руку. Юка, совершенно не говорившая по-русски, молча схватила за руку меня. «Ну, давайте обе», — не очень охотно сказал повар.
Мы чистили картошку в холодном и мокром помещении. Из кухни тянуло теплом, и все время выбегали работавшие там, не столько для руководства нами (всего было пять человек), сколько для того, чтобы посмотреть на Юку. Красавица поднимала и опускала глаза, а мне приходилось говорить. Вскоре от нас перестали уходить. Подкатили такие же чурки, на каких сидели и мы, и забросали меня вопросами. Время пролетело быстро. В два часа нас накормили горячей картошкой с луковкой и морковкой. Повара сказали, что всегда будут нас брать, и мы пошли в барак усталые, но наивно уверенные, что жизнь налажена. Юка, освобожденная после больницы от работы, улеглась спать. А я, чуть поспав, принялась за вязание.
Ночью я нечаянно порезала палец на левой руке. К вечеру он распух и стал сильно болеть. Юка пошла на ночную работу одна. Вернулась усталая и недовольная, сказала, что все спрашивали обо мне. А я вязала через силу. Палец нарывал, хотел тепла и покоя. Я сидела на верхних нарах лицом к крошечному окошку. Сестра барака Софья Львовна Дейч увидела мои вздрагивающие плечи, поняла, что я плачу, и накинулась на меня, требуя, чтобы я сошла с нар и рассказала, в чем дело. Манера говорить у нее была какая-то вскрикивающая, совершенно не соответствующая ее добрейшей душе. Увидев мой палец, она сразу же принялась его лечить, сказала, что я не обязана работать, если мне плохо — на то и существует инвалидный барак. Еще сказала, что даст мне освобождение на сколько нужно и чтобы я ложилась спать.
Больше я на кухню не ходила. Перестали брать и Юку — одной красоты мало, рядом должен быть Сирано де Бержерак. В вязальную бригаду я не вернулась, удивив этим здравомыслящих людей. Больная Бетти по моей просьбе поговорила с врачом, и меня взяли санитаркой в палату тяжелых дистрофиков. Вот эта работа занимала и мысли и душу.
Палата была на восемь топчанов. На них, собственно, лежали умирающие. Я раздобыла с помощью Софьи Львовны восемь грелок и все время держала их теплыми на их несчастных животах. Корки от их паек давала им сразу, а мякиш подсушивала в титанной, где днем и ночью грелась вода. При дистрофических поносах можно и нужно есть — что-то организм все-таки усваивает. Бедняги благодарно смотрели на меня, так как раньше они не всегда получали свои пайки; моя предшественница считала, что больные все равно умрут. Баланду я грела и кормила их только горячим. Старалась держать их чистыми — мокрым и грязным, им было еще холоднее
и безнадежнее. Я потихоньку застирывала и сушила их белье в титанной. Титанщица была доброй и не запрещала мне брать воду. Но тут у меня появился враг — сестра-хозяйка стационара, пышная, белоснежная полька Казя. У нее был пламенный роман с каким-то кавказцем, нужно было все время мыться, стирать и крахмалить халаты и косынки — и я, тратившая воду на грелки и застирывания, раздражала ее страшно. Воду привозили на себе заключенные, грелась она медленно. Казя пыталась прекратить мою деятельность, но я видела добрые результаты своих стараний и не уступала. За месяц, что я работала, никто не умер, троих даже выписали в больничные бараки. Но кавказец был чиновный, кажется, из продстола, — сила была на стороне Кази.
Софья Львовна, видя мои горести и склонность к уходу за больными, начала меня уговаривать стать санитаркой в 15-м бараке. Там тоже были лежачие больные, нуждавшиеся в помощи.
После очередной схватки с Казей я попросила отпустить меня и перешла санитарить в барак. В дальнейшем поправившаяся Бетти стала заведующей женским стационаром и начала с того, что отпустила Казю. Бетти подобрала достойный персонал, и стационар в ее умных и добрых руках стал образцовым.