APВ начало libraryКаталог

ГУМАНИТАРНАЯ БИБЛИОТЕКА АНДРЕЯ ПЛАТОНОВА


backgoldОГЛАВЛЕHИЕgoldforward


Глава четырнадцатая

 

Драка с Гладковым, которой ожидал Емельян, началась не сразу. Несколько дней ушло на борьбу за смену старших и на перетасовку больных, вызванную организацией карантина.

Наконец, хотя никто из молодых врачей не сказал заранее ни слова Баграмову, он понял, что молодежь подготовилась и бой назревает.

Вечером в секции было тише обычного. Все работали над историями болезни. По временам кто-нибудь из молодых врачей подзывал другого; склонившись вдвоем, а то и втроем над бумагой, они тихо советовались. Потом, завершив работу, оделись, вышли все вместе прогуляться, а через полчаса, возвратившись, без песен, без разговоров легли.

С утра, перед завтраком, как всегда, Гладков принимал истории болезни на умерших. Он просматривал их, не читая, и ставил визу.

— Бойчук! Забыли кривую температуры и пульса, — сказал он, даже не просмотрев эпикриза.

— Не забыл. Только уж больше я по фашистской «кривой» не поеду! — дрогнувшим от волнения голосом отозвался Саша, уставившись прямо в лицо Гладкова злыми глазами.

Гладков посмотрел на него в удивлении и придвинул ближе к себе исписанные листы.

— Что такое? «Температура не измерялась из-за отсутствия термометров»! — возмущенно прочел он вслух. — Для чего и кому это вы сообщаете?! Бойчук! Что это значит?

Гладков вскочил, возбужденно перебирая листы историй болезни. Лицо его пошло красными пятнами.

— «Умер от длительного, систематического голодания»,— с возрастающим возмущением читал он. — Кто вам разрешил так писать?! — закричал Гладков, отбросив бумаги. — Вы что, идиот?! Я не намерен за вас попадать в концлагерь!

Дрожащей рукой он снова схватил всю пачку историй болезни с явным намерением разорвать.

— Дмитрий Васильич, если вы разорвете документы с моей подписью, то будете сами писать и подписывать, — остановил Бойчук. — Голод есть голод, и нечего дурака валять! Фальшивок писать для фашистов не буду!

— Что значит фальшивок?! — истерически выкрикнул старший врач, не замечая того, что все без исключения врачи тесно окружили его и Бойчука. — Все пишут! Приказ есть приказ!

— Бефель ист бефель, — повторил по-немецки Славинский. — Только эта фашистская поговорочка не для советских врачей!

— Что-о?! И ты выкинул то же? — крикнул Гладков, лихорадочно роясь в пачке бумаг, чтобы найти документы, поданные Славинским.

— Представьте себе, и я! — присоединился Величко, бросив перед старшим врачом и свои бумаги.

— Значит, вы все предпочитаете лесорубами быть или в каменоломни поехать?! — с угрозой сказал Гладков.

— А вместо нас немцев пришлют! А вы у них будете старшим врачом! — возразил издевательски Маслов.

Баграмов из своего угла наблюдал за молодежью, которая в этот момент держала экзамен на зрелость и выдержку. Гладков обвел мутным взглядом лица окружавших его врачей и прочел в них лишь общую неприязнь и вражду к себе. Он не успел просмотреть всех историй болезни и даже как бы боялся теперь их читать, не зная, сколько еще в них таится таких сюрпризов.

— Осип Иванович, дорогой, — вдруг обратился Гладков к Вишенину, памятуя его удачное вмешательство, когда в прошлый раз разразился скандал из-за песен, — урезоньте хоть вы-то нашу зеленую молодежь! Ведь губят свои молодые жизни!

— Приказ для меня есть приказ, дисциплина! — готовно ответил Вишенин. — Лбом стену не прошибешь! Мы — рабы... Да, рабы, — повторил он печально. — Я, санитарный врач, получаю для кухни заведомо тухлое мясо, и признаю его годным, и должен признать. Иначе совсем никакого не будет...

— И вы, Леонид Андреевич! Уговорите вы молодых,— продолжал Гладков, обратясь к самому пожилому из всех, доктору Соколову, мягкая речь которого, чуть переваливающаяся, шаркающая походка, несколько старомодная и церемонная предупредительность в обращении с людьми и весь его облик «чеховского интеллигента» позволяли Гладкову надеяться, что Соколов сумеет подействовать умиротворяюще на «взбунтовавшихся».

Гладков выжидательно смотрел на него, как бы моля о поддержке.

— А лично я с ними вполне согласен, Дмитрий Васильич, — неожиданно заявил Соколов. — Молодежь пристыдила нас с вами, старых русских врачей.

Гладков отмахнулся от него, как в испуге.

— А вы? А вы? — переводя глаза с одного на другого, допрашивал Гладков окружавших его врачей, чувствуя, что ни в ком из них не находит поддержки.

— Бросьте, Гладков! Никто больше не станет брехать по вашей указке! — ответил за всех Куценко. Он досадливо потянул свой ус, повернулся к Гладкову спиной и, сутулясь, ушел на койку.

— Саботаж?! Штабарцт обвинит нас всех в саботаже! — воскликнул Гладков. — Имейте в виду, я вынужден доложить об этом штабарцту!

Схватив фуражку, на ходу натягивая шинель, он побежал из секции, но задержался в дверях.

— Списки больных на выписку приготовили? Помните: послезавтра выписка. Значит, после обеда сегодня проводим комиссию, — распорядился он.

— Слушаюсь, Дмитрий Васильич! Списки будут к обеду! — как ни в чем не бывало, даже весело, ответил Бойчук. Как секретарь «комиссии», он был обязан составлять эти списки.

Гладков еще мгновение замялся, как бы что-то обдумывая.

— И вот еще что: пока я считаю ваш отказ привести в порядок истории болезни просто... детским упрямством. До обеда даю вам время одуматься, — добавил он, неизвестно к кому обращаясь, и хлобыстнул дверью барака.

— К поварам помчал завтракать, сердце свое подкрепить! — с насмешкой заметил Маслов, через окно глядя в спину Гладкова.

— Спасибо вам, Леонид Андреевич, что поддержали. Он нас одних сожрал бы, а теперь уж не по зубам! — сказал Соколову Женя.

— Да что вы, что вы, голубчик! Мне просто стыдно! Я должен был первый так поступить... или вот Осип Иваныч, — кивнул Соколов на Вишенина.

Тот вспыхнул.

— Нет уж! Осип Иваныч не лечащий, а санитарный врач. Он тут ни при чем! Меня вы оставьте в покое! — И, торопливо одевшись, Вишенин вышел.

Бойчук обратился к прочим врачам:

— Что же, товарищи, война так война. Немедленно давайте на выписку всю полицейщину, которая маскируется под больных. Старшой, не старшой — все равно! Да, кстати, всю секцию господина Гладкова!

— Совершенно согласен, голубчик! Для пользы дела, — откликнулся Соколов. — Как член комиссии, буду с вами...

Коренастая, крепкая фигура, коротко стриженная голова, крупное и широкое, выбритое лицо с чуть нависшими подстриженными усами и большие, красивые, прямо глядящие, несколько навыкате серые глаза этого человека говорили о спокойствии, уверенности, преданности своему делу. «Вот на кого можно во всем положиться», — в эту минуту понял Баграмов.

— Я думаю, только так и дается победа — единым натиском, — прорвался наконец и он замечанием вслух. — Список уже составляется. У кого есть дополнения?

Глебов, Любимов, Наркисян, Соколов тотчас же подали «дополнения» к этому списку.

Этот простой список имен, фимилий и личных номеров Емельян готовил с таким подъемом, как в юные годы, бывало, писал стихи. Ему уже рисовалось, как разыграется драматическое действие вокруг этого списка, который Павлик взялся отнести Гладкову...

Скандал разгорелся еще до обеда. Гладков ворвался, распаленный, красный, в помещение персонала.

— Где Бойчук?! — крикнул он Емельяну, единственному человеку, бывшему в это время в секции.

— На работе, конечно, — спокойно сказал Баграмов.

— А вы что тут напачкали? Вместо списка больных, назначенных к выписке, вы подали списки старших. Хорошо, что я вовремя посмотрел... Кроме того, тут список моей секции!

— Товарищи врачи мне дали сведения, что двадцать три старших и помощника идут на комиссию, к выписке, а ваша секция... тоже.

— «Това-ри-щи»! — передразнил Гладков. — Новые штучки?! Кто больных моей секции мог записать? Я, лечащий врач, или вы? «Товарищи» вам сказали! Эти «товарищи» прежде старших полетят в колонну! И вы вместе с ними! Я понял, кто тут хороводит! — с угрозой крикнул Гладков Емельяну и швырнул ему на стол скомканный список.

В этот момент, возвращаясь на обеденный перерыв, в помещение вошли Бойчук, Куценко и Соколов.

— Ты что, захотел в колонну, мерзавец?! — подступил взбешенный Гладков к Бойчуку.

— Ты с кем говоришь, фашист?! — спросил Бойчук, в свою очередь вплотную надвинувшись на Гладкова. — А ну, повтори!

Рука Бойчука невидимо для Гладкова потянулась к тяжелой карбидной лампе, стоявшей с краю стола.

«Сейчас его Сашка убьет и все дело испортит!» — мелькнуло в уме Емельяна. Он шагнул вперед и втиснулся между ними.

— Дмитрий Васильич, тут я, должно быть, во всем виноват,— неожиданно спокойным и умиротворяющим тоном сказал Баграмов. — Давайте пройдемся. Я вам все объясню...

Когда у Емельяна вырвалась эта фраза, он еще сам не знал, что скажет Гладкову. Он понимал одно — что надо вмешаться в схватку.

— С вами?! Да, да, я именно с вами очень охотно пройдусь! Поговорим! — угрожающе подчеркнул старший врач.

Оставив в недоумении остальных, Емельян взял с гвоздя шинель и вежливо уступил у дверей дорогу Гладкову, который явно торжествовал, ожидая, конечно, капитуляции.

Его уверенность вызвала в Баграмове бешенство. «Думаешь, что тебя боятся?! Ну, постой, сукин сын!» И Баграмов весь сжался.

— Вот что, горе-писатель, хотел я вам заявить, — снисходительно и небрежно начал Гладков, когда они оказались на пустыре позади бараков. — Лично я создал для вас условия сносной жизни...

— Очень вам благодарен за «условия жизни», но прошу помолчать! Ваша очередь слушать! — собрав все спокойствие, перебил Емельян. — Посмотрите туда. Вон за проволокой бугор! — указал он Гладкову в поле, за лагерную ограду.

— Ну, бугор! Дальше что? — удивился Гладков.

— А вот что, — с внешним спокойствием продолжал Баграмов. — Если вы даже на этом бугре разроете ямку и хотя бы только в ямку прошепчете то, что я сейчас говорю, то все равно завтра об этом узнают товарищи в лагере и оторвут вам башку. Понятно? Тогда слушай дальше!

— Я... я... — заикнулся Гладков. Он побелел.

— Ты думаешь, что в плену укрылся от коммунистов и комиссаров? — спросил Баграмов. — Рановато! Рановато считать, что фашисты уже победили!

— Я не считаю, — одними губами шепнул Гладков.

— Молчи! — остановил Емельян. — Слушай. Фальшивок врачи писать больше не будут. А спрос ведь у немцев с тебя! Так вот, убирайся ты к черту с дороги! Сейчас же иди к штабарцту, скажи, что ты болен, чувствуешь слабость, кашель, боишься чахотки и хочешь уйти из туберкулезного лазарета куда-нибудь в хирургию, что ли... А вместо себя ты сам — понял? — именно ты рекомендуешь штабарцту Леонида Андреевича как самого опытного врача. Ясно?

— Ясно, — беззвучно подтвердил побелевший Гладков.

— И еще одно, — с расстановкой добавил Баграмов: — прежде времени никому ничего — ни в кухне, ни полицейским, ни этим самым старшим!.. И помни: советские люди везде. А если ты вздумаешь нас обманывать — крышка! Ты понял?! Тебя просто выбросят в нужник. На этом и разговор окончен... Ну, сбегай в уборную, тут уж близко...

 

Баграмов был предельно взволнован, хотя и выдержал до конца спокойный, насмешливый тон. Он повернул обратно, но не в барак, а медленно зашагал по снежной тропинке. Пока что он был уверен только в одном — что Гладков не посмеет его ослушаться. «Даже в сортир покорно пошел!» — про себя усмехнулся Баграмов.

Еще не успев как следует все обдумать, Емельян почувствовал, что в общем все правильно. Осталось предупредить Соколова.

Видимо, больше других обеспокоенный тем, что происходит между Баграмовым и Гладковым, Леонид Андреевич сам шел из барака навстречу.

— А я как раз к вам, Леонид Андреич! Пройдемся? — предложил Емельян.

— С удовольствием, Емельян Иваныч! — готовно отозвался Соколов, привычным движением коснувшись своих очков.

Баграмов взял его под локоть и подстроился в ногу.

— Леонид Андреич, вы, говорят, на войне и раньше бывали? — спросил Емельян.

— Везет мне, Емельян Иваныч, везет! Начал с той, с мировой, всю гражданскую был, и на финской, — сказал Соколов.

— И на эту попали! Действительно, вам «везет»!

— Да, знаете, уж теперь не гадал, не думал, а вот...— Соколов развел руками. — Закурим? — предложил он.

Он вытащил баночку. Оба остановились на лагерной магистрали и закурили. Баграмов не знал, с чего начать разговор о деле, и долго, старательно раскуривал цигарку.

— Так вот, понимаете, Леонид Андреич, — двинувшись дальше и снова взяв под руку Соколова, заговорил Емельян. — Ведь Гладков-то решил просить немцев освободить его от должности. Говорит, у него и здоровье неважное стало... Это он мне «по дружбе» сейчас признался, — иронически подчеркнул Баграмов.

— Понятно! — удовлетворенно сказал Соколов. — Секрета победы дознаваться не стану, хотя, по правде сказать, мне до смерти интересно... Но поздравляю! Думаю, что сожалеющих не найдется.

— Я тоже уверен в этом. Но... о «секрете победы» потом. А дело вот в чем... — Баграмов замялся. — Дело в том, что... Гладков сам заявит штабарцту, что вы, Леонид Андреевич, были бы вместо него самым лучшим старшим врачом, — отчетливо подчеркнул Баграмов. — Сам Гладков вас рекомендует штабарцту.

— Да что вы! Бог с вами! — отшатнулся Соколов. — Нет, я откажусь! С чего-то он взял, что я буду? Откажусь! Я, знаете, с немцами дела иметь не люблю, голубчик, — решительно возразил он. — Никак не могу!..

Резкий отпор Соколова не озадачил Баграмова.

— Ну давайте хоть посоветуйте, если уж так! — сказал он. — Кого же? Вишенина попросить? — как бы размышляя над сложным вопросом, задумчиво спросил он.

— Нашли кандидата, голубчик! — возмущенно сказал Соколов. — Ведь он собой только занят: как бы чего пожевать... Терпеть не могу его подбородок!.. А тут ведь думать о людях нужно! И трус он...

— Да, не храбрый, — согласился Баграмов. — Кого же тогда? Куценко?

Соколов задумчиво качнул головой.

— Опанас человек хороший и врач хороший. Администратор он никакой. Бугай! Напролом полезет. Либо молчит, либо попрет напролом... А тут ведь нужно «политику делать», иначе и сам пропадешь и людей загубишь... Не знаю, голубчик, право, не знаю, — заключил Соколов...

— Глебова? Молод ведь! — продолжал перечислять кандидатов Баграмов.

— Пожалуй. И немцы на молодого не согласятся...

— Выходит по-вашему, Леонид Андреич, что лучше Гладкова нам все-таки не найти никого! — сказал Баграмов, не скрывая иронии.

Соколов засмеялся:

— Хитрый вы человек, Емельян Иваныч!

— Ну, какая же хитрость, помилуйте! — в ответ засмеялся Баграмов. — Вы же сами пришли к необходимому выводу! — Он посмотрел серьезно и прямо Соколову в глаза. — Ведь это же нужно для наших людей! Для тысяч людей! Позаботиться, защитить, грудью встать за них и себя не жалеть. Вымирают ведь люди!

Емельян старался вложить и в свой взгляд, и в голос, и в самый смысл всю убедительность, на какую он был способен. Огромный врачебный опыт Соколова, его гуманность, его прямота и смелая честность делали его в глазах Емельяна незаменимым в роли старшего врача лазарета.

— Вы мне доказать хотите, голубчик, что я не имею права ползти в кусты? — сказал наконец Соколов. — А вот справлюсь ли я? Ведь тут оч-чень сложно! Тут не санбат, не эвакогоспиталь. Посложнее! — И шепотом он заключил: — Политика! Вот...

— Леонид Андреич, — снова заговорил Баграмов,— Красная Армия возле вас всегда ставила человека, с которым в трудных условиях вы могли разделить заботу, все вместе обдумать. Хотя он и не был врачом...

— Вот в том-то и дело, голубчик! В том-то и дело! — сразу понял его Соколов. — Там всегда был «такой человек», а тут ведь...

— А что, Леонид Андреич, если с этого дня таким вашим другом, советчиком буду я, например? — осторожно сказал Баграмов.

Он и сам удивился этим своим словам: ведь получалось, что он как бы навязывал себя старику в комиссары! Имел ли он право?! «А как же иначе! — сказал он тут же себе.— Раз уж затеял, то должен и груз делить пополам!»

— Ну что ж, Емельян Иваныч,— раздумывая, отвечал Соколов, — у нас на Тамбовщине так говорят: «Один ум — пол-ума, а два ума — ум!» Я согласен. Вместе — так вместе! Идемте обедать, — вдруг спохватился он.

Когда они возвратились в секцию, весь персонал был уже на работе.

Гладков после разговора с Баграмовым так и не зашел в барак. Он пообедал у поваров. Когда же врачи собрались перед ужином, после рабочего дня, койка Гладкова уже опустела и Соколов объявил, что Дмитрий Васильевич переброшен в лагерь деревянных бараков, в отделение желудочных и кишечных болезней, его же, Соколова, после обеда вызвал штабарцт и приказал быть старшим врачом лазарета при рабочем лагере каменных бараков...

После ужина комендант лазарета Краевец решительно подошел к Соколову.

— Леонид Андреевич, вы человек в администрации новый, не знаете отношений, — сказал Краевец, угрюмо сбычившись и, как будто собрался бодаться, выставив низкий лоб.

Ражий детина с красной, короткой, напруженной шеей борца, он широко расставил ноги.

— Разрешите, я вам кое-что объясню, Леонид Андреевич,— мрачно и таинственно сказал он.

— Пожалуйста, Николай. Если вы считаете полезным что-то мне объяснить, — согласился Соколов, — я прошу...

— Леонид Андреевич, не выписывайте старших, — приглушенно попросил Краевец. — От полиции нам, медсоставу, проходу не будет. Повара нас в ежовые рукавицы, а то и лично на вас донесут что-нибудь в гестапо!

Соколов развел руками:

— Немцы выписки требуют, Николай! Требуют! Они и нас с вами из лазарета прогонят, если мы никого на выписку не назначим... Что же делать-то, а?

— Леонид Андреич... А если другого кого-нибудь? Ну, мало ли можно кого... — с трудом подыскивая слова, глухо бубнил комендант.

— Так слабы ведь остальные! Немцы же только здоровых требуют, — продолжал Соколов. — Я удивился, осматривая старших: понимаете, некоторые из них даже упитанные! И вот еще в бывшей секции Дмитрия Васильевича люди... Ну прямо как будто не пленные... И чем их питали?!

— Леонид Андреич, а если пока воздержаться... ну хоть недельку... Их куда-нибудь здесь на работы успели бы, — настаивал Краевец. — О фашистском промплане забота нам, что ли! На работы каких ни попало можно послать! — явно обрадовался Краевец вдруг подвернувшейся новой аргументации.

Старший врач не вынес его наглости.

— А я ведь считал, Николай, что вы медицинский работник! — громко, чтобы все слышали, сказал Соколов. — Как же так — истощенных больных посылать на тяжкий труд, а здоровых спасать в лазарете?! Да еще их в полицию, в повара допустить!.. Вы где учились?.. В фельдшерской школе?.. В военной?.. В какой?.. Кто был начальником? — строго допрашивал он. — Вы хотите меня запугать? А я уже не молодой — четыре войны за плечами. Я сам «на семи сидел, девять вывел»! О чем же вы собрались на меня доносить в гестапо?!

— Да нет, Леонид Андреич, я ведь не сам, — смущенно забормотал Краевец, — меня повара попросили...

— Повара и полиция могут просить что угодно. А медицинский работник так говорить не смеет! После этого я не могу вас оставить старшим фельдшером лазарета. Я вас с этой минуты смещаю. Завтра примете секцию. Какую — потом разберемся...

— Понял, Коля?! «Тех» порядков не будет! — насмешливо сказал кто-то из фельдшеров.

Краевец растерянно и молча ушел к себе в «комендантский куток». Он надел шинель, шапку, пошел было к выходу.

— Николай! Отставить прогулку! Вернуться и снять шинель! Никуда не пойдете! — жестко приказал Соколов.

— Под арестом я, что ли?! — огрызнулся было Краевец. — Чего мне тут делать?

— Я ведь могу и совсем отчислить из лазарета! Если вы переходите окончательно в полицейский барак, то идите, я не держу, — отпустил Соколов.

— А мне больно надо! — проворчал Краевец и вернулся к себе.

— Вот так стари-ик! — едва слышно шептались фельдшера и врачи, которые раньше не могли бы представить себе Соколова в подобной роли.

— Силе-ен!

— Такой приберет к рукам всех!

— Нас и пора прибрать! Зато с таким будешь работать что надо!

Баграмов, сидя у лампы в середине стола и переписывая наново злополучный список, разорванный перед обедом Гладковым, с радостью слышал это перешептывание.

Он сам удивился резкой решительности Соколова, которая как бы отделила чертой «вчера» лазарета от «завтра».

 

По рассказам Павлика и Бойчука Баграмов уже представлял себе, с каким зверем в лице штабарцта придется Соколову столкнуться в новой должности. Необходимо было с первых шагов этого зверя перехитрить.

Штабарцт Люке, громоздкий, больше похожий на боксера, чем на врача, имел обыкновение ездить на велосипеде в сопровождении свирепой овчарки. Даже немцы, солдаты лагерной охраны, говорили, что собака его — это просто собака, а сам штабарцт — две собаки. Потому они ему дали кличку «Драйхунд».

Входя по утрам в лазарет, Драйхунд осведомлялся о количестве умерших одним и тем же вопросом: «Wieviel Hunde gestorben?»1 И нередко после ответа фельдфебеля с сожалением говорил: «Zu wenig!»2 — и записывал для себя в особый блокнот количество умерших.

Явно было, что по лагерю дан специальный фашистский план смертности, невыполнение которого огорчало Люке и приводило в дурное настроение. Впрочем, оснований для огорчения в общем масштабе лагеря у Люке не было: пленные вымирали от болезней, от голода, погибали от избиений и выстрелов...

---------------------------------

1 Сколько собак сдохло?

2 Маловато.

 

Молодые друзья рассказали Баграмову и о том, что касалось их лично. Летом Бойчук и Павлик собрались в побег вместе с Кострикиным. Ночью они бесшумно прорезали проволоку, но оказалось, что кто-то их предал — возле прореза ждала засада с овчарками. «Fass!» — и на них накинулись псы... Целый месяц пролежали они в лазарете, залечивая рваные раны. Когда штабарцту было доложено, что все трое могут вернуться к работе, он спросил, сколько собак их грызло. Узнав, что собак было три, Драйхунд ворчливо сказал:

— Плохо! Моя одна загрызла бы всех троих насмерть! Добавить им по три недели строгого карцера...

Гладков держался только лакейской угодливостью. Соколову предстояло найти новый принцип отношений с фашистским начальством...

Соколов и Баграмов заранее обсудили возможное столкновение с Драйхундом.

— В штыки, в штыки, Емельян Иваныч, голубчик! — бодрясь, пошутил Соколов. — Сам не ходил в атаки, а помню, бойцы много раз говорили, что немец не любит ближнего боя!

Действительно, очередной доклад об умерших и передача историй болезни вылились в скандал, который грозил бедой. Драйхунд кричал, что не потерпит нарушения своих приказов.

— Туберкулез! — выкрикивал он. — Читайте в вашей газете, сами русские пишут: «Туберкулез»! Так и все ваши врачи до сегодня писали. Не допущу комиссарских стачек!

Соколов дождался паузы в истерических выкриках гитлеровца.

— Туберкулез должен быть подтвержден лабораторными исследованиями, контролем температуры и рентгеном, — методично сказал Соколов. — Русская медицина признает именно эти критерии. Голод и истощение определяются проще — отношением веса к росту. При наличных средствах исследования наши врачи могут определить лишь истощение, голод. Подтвердить же туберкулез, если не подтверждает аускультация, мы не можем. Тогда здесь не нужно врачей...

— И не нужно! Смерть управится и без вас! — в бешенстве крикнул Драйхунд.

— Тут, в сущности, так и написано, что смерть управляется без вмешательства медицины. Врачи здесь только свидетели, — сказал Соколов.

— От вас и не требуют большего! — цинично рыкнул фашист.

— Но свидетель не есть лжесвидетель,— возразил Соколов.

 Ruhe! Genug!1— заорал штабарцт. — Я дождусь здесь того, что стану свидетелем вашей смерти... Где список на выписку? Сколько здоровых? — внезапно спросил он.

— Восемьдесят семь человек, — доложил Соколов, — Вот список.

Люке не мог скрыть удивления.

 Wie? Wieviel?2  переспросил он, думая, что ослышался.

Лазарет ни разу еще не выписывал столько людей на работу. Выписывалось обычно до десяти человек.

 Siebenundachtzig!3 — повторил переводчик, держа в руках список.

— Дайте сюда!

Переводчик подал штабарцту бумагу. Штабарцт взглянул удивленно на Соколова, потом на список, снова на Соколова...

— Этих людей немедля отправят в центральный рабочий лагерь. Я не позволю себя дурачить! — зарычал Драйхунд.— Построить их тотчас же возле комендатуры, я хочу их сам видеть! — распорядился он, не веря, что эти люди найдутся в действительности.

Через четверть часа выписанные из лазарета были построены. Драйхунд вышел сам на крыльцо, пересчитал их глазами, приказал фельдфебелю произвести перекличку по списку.

 Gut!4 — сказал он Соколову, возвращаясь с ним вместе в помещение комендатуры. И неожиданно спокойно добавил:— Можете в ваших бумажках писать в эпикризах все, что хотите: они не имеют никакого значения...

Вечером Соколов позвал Баграмова прогуляться на свежем воздухе.

 — Пока что мы в цель попали, Емельян Иваныч, — сказал Соколов. — Но через две недели Драйхунд ведь снова потребует полсотни здоровых. Понимаете, просто потребует!

---------------------------------

1 Молчать! Довольно!

2 Как? Сколько?

3 Восемьдесят семь.

4 Хорошо!

 

— Я, Леонид Андреевич, не сомневаюсь. Но тогда уж придется придумывать что-нибудь заново. Жизнь что-нибудь подскажет. Увидим, — ответил Баграмов.

 

Фельдшер Никифор Шабля всегда находился вблизи больных, говоря, что медик обязан жить в такой досягаемости, чтобы в любую минуту помочь больному. Поэтому он поселился в секции у больных.

Врачи отговаривали его. Ведь он сам страдал тяжелыми сердечными приступами, иногда сам нуждался в срочной помощи.

Но Шабля был непреклонен.

Балашов с удивлением узнал в старшом Шаблиной секции, которая находилась в их же бараке, того самого рыжего «доходягу», который когда-то, в первые дни по прибытии Балашова в лагерь, пролил свой котелок и которого, по просьбе Ивана, врач взял в лазарет. Иван не узнал бы его, но рыжий Антон сам окликнул его:

— Как тебя звать, постой! В двадцатом бараке в третьей секции был?

— Был.  А не ты мне баланды у кухни налил из своего котелка?

— Неужто ты так поправился?! Не узнать, — удивился Иван. — Только то и осталось, что рыжий!

— Рыжий — это уж до могилы! — усмехнулся Антон.— Отлежался я, — пояснил он. — Тогда я бежал из заводской команды. Поймали, дали плетей — да в карцер! Ладно, меня из карцера сунули в общий барак, спасли. А кабы назад на завод послали, мастер убил бы. Я штампы губил. Я сам-то штамповщик, из Киева... Ты что, по соседству живешь? Заходи.

И Балашов как-то дня через два зашел к Антону, но угодил как раз, когда тот куда-то ушел, и, ожидая его, Иван услыхал за перегородкой у Шабли приглушенную немецкую речь. Школьное знание немецкого языка давало Ивану возможность иногда понимать, о чем говорят, но на этот раз говорили вполголоса, и он не мог разобрать смысла, как вдруг шатучая, легкая дверца, за которой жил Шабля, стремительно распахнулась и вышел «шеф» лазаретного блока ефрейтор Вайс.

Повернувшись лицом в сторону Шабли, он поднял фашистским приветственным жестом правую руку, с пафосом крикнул: «Хайль Гитлер!» — и стремительно прошагал к выходу.

Ивану стало не по себе. Товарищи, видимо, доверяют Шабле, считают его коммунистом. А он, поселившись отдельно от прочих врачей, с фашистами водит дружбу.

Когда Антон возвратился в барак, Иван рассказал ему.

— Не понял ты. Наш немец особый, и секция наша особая,— таинственно сообщил Антон.

— Чем же? — спросил Балашов.

— Тут все мы покойники, — совершенно серьезно шепнул рыжий.

— То есть как?

— А так, мертвецы! Фельдшер Никифор только и есть живой, а прочие все мертвецы.

Балашов подозрительно взглянул на Антона и подумал о том, что физически он окреп, но побег, плети, карцер и голод повредили ему голову «Может быть, это палата душевнобольных?»

— А ты? — спросил Иван шепотом, в тон приятелю. Антон утвердительно кивнул головой:

— И я упокойничек. От живого только «Антон» остался, а у других и того нет.

И, увидев недоумение Балашова, он пояснил:

— Справа третий лежит паренек, — видел, бледный такой, как бумага, а глазищи — во...

— Видел.

— Упокойник! Все про него слыхали — его полицай Славка Собака убил в тот день, как троих повесили.

— Капитан-лейтенант?! — воскликнул Иван.

— Тсс! Тише! — остановил Антон. — Он самый и есть. До сих пор тяжело ему, как искалечен!

— А тебя кто убил? — еще продолжая игру с сумасшедшим, не совсем догадавшись, о чем идет речь, продолжал Балашов.

— Я помер своею смертью, записано: «Туберкулез». Мы тут все, как Иисус Христос, «смертью смерть поправ» живем. Померли — тем и от смерти спаслись... Тут такой народ в нашей секции...

Балашов наконец понял.

«Вот куда нужно было Борьку Косицкого! — подумал он. — И быть бы ему не Борькой и не Косицким, а каким-нибудь Ванькой Петровым!»

— А немец? — спросил он рыжего.

— Я говорю тебе — немец особый! Добрый немец,— сказал Антон и ничего в объяснение не прибавил.

«Шеф» лазаретного блока Оскар Вайс, долговязый, сухой австриец откуда-то из-под Вены, постоянно заказывал обитателям секции портсигары, шкатулки, тапочки и нередко задерживался в закутке у Шабли, с которым мог разговаривать по-немецки без помощи переводчика.

Изредка Вайс приносил Шабле запрещенные для пленных немецкие газеты, из которых можно было вычитать все-таки больше, чем из «Клича». Желчный, скептический малый, Вайс говорил постоянно острыми намеками и рискованными иносказаниями. Когда острота его высказываний о фашизме и о неминуемом поражении Германии доходила до опасных пределов, Вайс вдруг умолкал на середине фразы, строил подчеркнуто тупую физию, став во фрунт, выкидывал правую руку фашистским приветствием и восклицал гнусным голосом: «Хайль Гитлер!» После чего он по-солдатски деревянно поворачивался и поспешно уходил из барака.

В последнее время Вайс особенно освоился и осмелел с Шаблей, рассказывая о письмах из дома, о трудностях, переживаемых населением Австрии. Впрочем, свою откровенность Вайс нес почему-то одному Шабле. Может быть, потому, что в этом выдержанном, прямом человеке он правильно угадал его настоящую сущность

— Я знаю, ты, Никифор, коммунист. О, ты настоящий, как Тельман! Таких, как ты, люди должны беречь, таких мало на свете! — говорил Вайс, узнав о болезни Шабли.— Тебе надо достать лекарство, лечить тебя надо, а так ты не вынесешь этой скотской жизни...

И вот как-то раз Вайс явился к Шабле с подарком.

— Меня скоро отправят на фронт, вспоминай добром солдата-австрийца,— сказал он, отдавая бутылку рыбьего жира.

— А нельзя ли достать и для наших больных, побольше? — спросил Шабля. Вайс замахал руками:

— Что ты, что ты! Я сказал, что мне для ребенка. Аптекарь дал. Больше никак нельзя! Рыбий жир на строгом учете!

Однако же через несколько дней Оскар Вайс сам намекнул, что если добыть две голландские офицерские шинели, то можно купить рыбий жир, витамины, глюкозу. И делать это надо скорее, до отправки его на фронт...

Серо-голубое тонкое офицерское сукно голландской армии пошло на одевание каких-то немецких фрау, а спасительные лечебные снадобья были принесены в вечернюю смену заступившим на пост земляком Вайса и взяты Юркой в условном месте.

Но отправка Вайса на фронт не состоялась. Он явился к Шабле повеселевший.

— Сердце больное! — радостно выпалил он. — У меня болезнь сердца!

Шабля сочувственно качнул головой.

— Плохо, — сказал он. — У меня тоже сердце больное.

— У тебя — это плохо, а у меня, Никифор, — хорошо: меня оставят в тылу! А тебе я теперь достану самых лучших лекарств от сердца... Начальник аптеки — австриец. Он, правда, не коммунист...

— А разве ты сам... — заикнулся Шабля.

— Хайль Гитлер! — оборвал Оскар Вайс.

 

Отправка общим этапом выписанных из лазарета людей, которых под видом больных и на ролях старших охранял Гладков, положила начало «холодной войне» между полицией и поварами, с одной стороны, и персоналом лазарета — с другой.

Повара, которые до этого иногда посылали с кухни врачам «добавку», прекратили ее давать. Только санврач Виденин продолжал вечерами приносить себе с кухни какие-то свертки.

Как-то, с неделю спустя после перевода Гладкова, к вечepy, когда врачи занимались историями болезни, а Вишенин, сидя за тем же столом, читал книгу и что-то пожевывал, секцию вошел Павлик. Сняв шинель и стряхнув с шапки снег, он подошел в Вишенину:

— Так, значит, Осип Иваныч, вы с поварами решили объявить Емельяна Иваныча комиссаром и выдать гестапо? Верно я понял?

— Я?! С поварами?! Что ты, дурак, городишь?! — вскинулся санитарный врач. — Ты с ума сошел!

Сидевшие за длинным столом врачи оторвались от работы и подняли головы, а те, кто отдыхал, услышав резкие возгласы, любопытно выглянули из узких проходов между двухъярусными койками.

Все врачи недолюбливали Вишенина, и он это чувствовал. Он почти никогда здесь ни с кем не разговаривал. Возвращаясь в барак вечерами, из необъятных карманов он вытягивал какие-то куски, перекладывал под подушку и все жевал и жевал, совершенно молчаливо сидя над какой-нибудь книгой, отчего его тяжелый подбородок, покрытый рыже-серой щетиной, был в постоянном, раздражающем всех движении.

Самохин решительно надвинулся на Вишенина. Тот в злобном смущении смотрел снизу вверх на долговязого противника.

— А кто вчера вечером в поварском бараке с поваром Жамовым говорил, что писатель в лазарете командует, что по его указке отправили на работы бывших старших?! А кто ответил, что за это его, дескать, тоже не гpex выдать немцам?! — ясно и с расстановкой спросил Павлик, глядя прямо в лицо Вишенина глубоко сидящими серыми глазами, которые потемнели от сдерживаемого бешенства.

— Как бы, Осип Иваныч, вам кто-нибудь не сорвал башку за такой разговор! — угрожающе вмешался Саша Бойчук. Вишенин вспыхнул и вскочил с места.

— Глупая инсинуация! — выкрикнул он. — Мало ли что говорится у поваров! Я тут при чем?! Лично мне Емельян Иваныч ни в чем не мешает... Кроме того, он не врач и поэтому не может давать заключения на выписку, и смешно его обвинять!.. А если уж ты, Самохин, об этом завел разговор, то я прямо скажу, что негуманно и подло было тех старших посылать на немцев работать, когда их можно было сберечь в лазарете…

— Выходит, Осип Иваныч, что на работы надо послать голодных и слабых, а эту сытую сволочь беречь?! — напал на Вишенина и Бойчук. — Мы состоим в комиссии с Глебовым и Леонидом Андреевичем. Вы считаете, господин Вишенин, что мы отбираем на выписку подло?

— Договорился, голубчик! — сказал молчавший Куценко, подняв от работы голову.

— Совсем уж рехнулся! — возмутился Славинский.

— Осип Иваныч! Думайте лучше! Кого беречь? Для чего, почему беречь? — поднявшись с койки, солидно вмешался в разговор Соколов.

— Вот за что! Вот за что вы предлагаете их беречь! — крикнул Леня Величко. Не помня себя, он бросился к койке Вишенина, вырвал из-под его подушки какой-то сверток, сорвал бумагу и швырнул на стол перед Вишениным кус вареного мяса. — Вот это не подлость?! — спросил Величко.— Вам сунули кусок украденной поварами конины — и готово: вы адвокат поваров и полиции... Тварь вы! Тварь!

Общий шум поднялся в секции.

— Вы сами, Ленечка, тварь, потому что вы тоже тащите этот кусок конины! Только вам меньше дают, оттого вы и злитесь... Да! От зависти! — отчеканил в лицо Величко Вишенин, не обращая внимания на прочих.

— А я-то как же тащу?! — искренне удивился Величко.

— Очень просто-с! Считайте! — торжествующе обратился ко всем Вишенин. — Немцы отпускают на кухню, допустим, сорок кило мяса, иногда пятьдесят. Разумеется, на четыре тысячи человек это не норма, а издевательство. Следите, следите! Все проверяйте! Повара себе варят отдельно десять кило. В полицию отдают столько же, комендантам блоков — еще пять кило, старшему коменданту Шикову — особо кило. Немцу на кухне заткнут кило, а то и два. Переводчику штабарцта — кило. «Чистой душе» — кило. Вы — врачи, значит, вы тоже «начальство», вас и немцы, и повара, и полиция, все берегут, и вы тоже шакалы, как и другие. Только вас покупают дешевле: просто вы получаете супчик погуще — по кусочку мясца. Понемножечку? Да? По пятнадцать, по двадцать пять, даже иногда и по сорок граммов на душу, а это ведь вместе с санитарами получается два или три кило. Значит, тоже и гущица и жирок из чужих котелочков... Главный повар себе забирает кило, ну, два... Так ведь он один не сожрет, он раздает, когда — мне, а когда — другому... Сколько же остается на всех, так сказать, «рядовых», на больных и здоровых?!

Вишенин умолк и любовался эффектом своего беспощадного разоблачения. На лбу его блестели капельки пота, он дышал тяжело, как актер, сыгравший трагическую сцену, усталый, но удовлетворенный собою.

— Вот так подсчет! — изумленно воскликнул Баграмов, нe сдержавшись, хотя перед тем решил не подавать голоса, поскольку весь разговор начался лично из-за него.

Вишенин с едкой усмешкой посмотрел на Баграмова.

— Святая невинность, товарищ писатель! — иронически сказал он. — А вас Краевец и Костик, я видел как-то раз, потчевали колбаской. Откуда она? Не из пайка ли больных? А где же еще ее взять, если не «подкалымить», не выкрасть? Нет, Емельян Иваныч, в плену коммунизма не свершить,— поучающе обратился Вишенин. — Тут волчьи законы: кто хватит, тот жив, а кто прозевал, тот погиб! Разве смеем мы вами здесь рассуждать, из какой руки берем в рот кусок — из кровавой, из грязной! Был бы кусочек мой миленький! Жрать! Жрать, жрать и жить! Вот где наглядная-то Марксова Правда! Брюхо — вот в мире великий маршал всех жизненных сил! Бытие! «Материальное бытие определяет сознание». Да мы тут сейчас любого зарежем, если наследуем десять кило колбасы...

— Да! — прервал его Емельян. — Пафос, достойный Шекспира! А уж кстати и Маркса берете себе в услужение! Просто и ясно: готовы кого угодно зарезать за «пайку» хлеба, кого угодно продать за «миленький мой кусочек»?!

 Фигурально, конечно! — поспешил с поправкой Вишенин. — Я все-таки интеллигент, никого не предам, не зарежу. Но есть и такие... Ведь сами знаете? Есть!

— Они всегда были, Осип Иваныч, — жестко отрезал Баграмов, приблизясь вплотную к столу, по другую сторону которого стоял Вишенин. — Они во всякой обстановке живут. И даже чаще всего они бывают из сытых... И здесь все то же: любой из наших самых голодных больных никого за кусок не предаст, не погубит, а коменданты и повара готовы зарезать, и режут, и душат! — Емельян взял себя в руки и усмехнулся. — А за подсчет вам спасибо, Осип Иванович! Очень хорошо и беспощадно вы подсчитали, куда и сколько идет! А то я раздумывал и не мог ничего понять...

— Из муки самогон даже гнали на кухне к именинам старшего коменданта Шикова! — добавил Самохин.

— А как же! Конечно! — воскликнул Вишенин. — Все «калымят», всё, что попало, шакалят — муку, крупу, маргарин... Откуда же мышцы у поваров и полиции? Мышцы, жир... Ведь это просто закон сохранения вещества. «Сколько вещества в одном месте отнимется, столько в другом прибавится», как сформулировал Михаил Васильевич Ломоносов. Гениальная простота! Не правда ли?

— Гениальная! — согласился Баграмов, взяв из рук Самохина банку с махоркой и свертывая папиросу. — Только имейте в виду: за такое отличное разоблачение ваши приятели вас продадут в гестапо куда скорей, чем меня!

Разоблачения, сделанные Вишениным, как бы открыли глаза Емельяну. «Так что же творится-то! — на следующий день думал он. — Ведь получается, что повара и полиция — это главные воры и кровопийцы, главные, а у них на откупе и в подчинении и писаря, и врачи, и санитары, и сколько их есть — все воры! Все тащат и делят куски... А я «разыгрываю святую невинность», как выразился Вишенин. Да как же куску лезть в горло!.. Голодный и без того паек терзают целые сотни стервятников... Неужели же нет никакого способа переменить положение? А я говорил со старшими о честности! Ведь это же лицемерие! Сказал старшим речь, чтобы они берегли пленный паек больных, а сам с него жир снимаю, прежде чем он попадет в руки старшого, гущу с мясом вычерпываю к себе в котелок. Чужими руками? Да разве не все равно, чьими руками!.. А что же делать?!»

Он показался себе беспомощным, бесполезным и никому не нужным... А этот мрак, беспросветный мрак царства хищников-кровопийц, представился неизбывным, неодолимым. И в сочетании с нависшей над пленным мирком безвестностью с фронта, в соединении с известиями о страшных боях на Волге все это создало такое тяжкое настроение, что Емельян вдруг утратил желание жить.

Он обещал зайти к Балашову. А что он скажет ему, чем, каким советом, в чем может помочь, когда сам он опустошен и беспомощен?!

В сумерках вышел Баграмов из секции и побрел по снежной тропинке вокруг бараков. Прожекторы с вышек уже скользили по лагерю, освещая снежный пустырь и несколько сиротливых фигур, бредущих к уборной или обратно. В стороне от бараков воздух был морозный и чистый. Кто-то нагнал Баграмова быстрым и деловитым шагом.

— Емельян Иваныч! — окликнул его санитар Кострикин. — А я вас всюду ищу... Идемте со мною в санитарскую секцию. Там один товарищ майор обещал ребятам поделиться воспоминаниями о Владимире Ильиче. Вы помните, какой нынче день?

Это было двадцать первое января девятьсот сорок третьего года...

В санитарской секции было прибрано, чисто. На стене висел портрет Ленина в траурной рамке. Кроме санитаров Емельян тут увидел и Павлика, и молодых врачей, и Соколова, и Шаблю, и фельдшеров, и несколько старших, в том числе Балашова. Сама обстановка, общая тишина, нарушавшаяся только перешептыванием собравшихся, — все было волнующе и неожиданно. Баграмов незамеченным стал позади других, как раз напротив приковавшего общее внимание человека.

Черный, густобородый майор с положенными знаками на петлицах потертой гимнастерки и с медалью двадцатилетия Красной Армии, вышел к столу, накрытому простыней, которую санитары покрасили красным стрептоцидом. Это выглядело торжественно и необычайно.

— Товарищи бойцы, командиры и политработники! Сегодня тому девятнадцать лет, как умер Владимир Ильич Ленин, — отчетливо произнес майор.

Все молча встали. После минуты молчания майор продолжил:

— Где бы ни были в этот день советские люди — в труде, на заводах и шахтах, в бою, в плену, — всюду они вспоминают Ленина, не для того, чтобы справить поминки, а чтобы лучше сплотиться в борьбе за его дело, потому что память о Ленине без активной борьбы за коммунизм — это пустая память.

Я был военным курсантом, — продолжал он, — когда мне доводилось видеть Владимира Ильича, слышать его неравнодушный голос, который всегда звал к борьбе. И я расскажу вам несколько случаев, когда люди шли к Ленину в самые трудные часы нашей советской жизни и выходили от Ленина полные сил и веры в победу.

Майор был не оратор. Он говорил даже не очень складно. Факты, о которых он рассказывал, были, пожалуй, почти все известны Баграмову из литературы о Ленине. Но в передаче человека, который лично знал Ленина, рассказ об этом звучал по-новому и взволновал Баграмова.

Майор говорил, как будто рассказывал просто случай из собственной жизни, просто, легко:

— ...Вот так повернулся да как захохочет... Хорошо он очень смеялся, всем становилось смешно и весело, — пояснял рассказчик и продолжал: — Да, а кепочка у него потертая, старенькая была, а тут глядит — новую взял... «С кем, говорит, обменялся?..» А тот молчит: ему лестно, что с Лениным обменял. А Владимир Ильич говорит. «Ваша мне, товарищ, мала!» Ну, тот сконфузился, отдал... А голова-то у Ильича большая, ребята того и на смех: мол, с Ильичем хотел головой поравняться!..

Баграмов захвачен был этими простыми рассказами, как и все. И все в этот миг волновало его: и то, что сегодня, в день смерти Ленина, здесь, в пленном лагере, собрались на Ленинский вечер, и то, что перед глазами собравшихся был портрет Ильича в черно-красной рамке, и майор в форме, с медалью двадцатилетия Красной Армии стоял у покрытого ярким полотнищем стола, — все наполняло собравшихся особым приподнятым чувством...

И Баграмов постепенно отрешался от мрачности, которая одолела его, от ощущения безнадежности и тяжкого одиночества.

— Когда вражеская отравленная пуля приковала Владимира Ильича к постели, а революции грозила опасность, он не мог остаться в стороне от борьбы, — говорил майор. — Когда страшная последняя болезнь поразила его, он и тогда не перестал себя чувствовать борцом за коммунизм. А что тут у нас? Подумаешь, колючая проволока! Разве наши бойцы не преодолевают ее каждый день на фронте! Подумаешь, чужая страна! Солдаты и офицеры николаевской армии и то убегали из германского плена!

Оратор задел за живое. Все, позабывшись, дружно захлопали.

— Сейчас январь, товарищи. В апреле — мае пробьет час для побегов. Надо готовиться. Что такое побег? Это длительная военная операция, проводимая малой группой бойцов в глубоком тылу противника. Только и всего! Она требует смелости, дисциплины и солдатской выносливости. Красная Армия, армия революции, армия Ленина, ждет вас в свои боевые ряды! — заключил майор.

Пусть приглушенно, но как они дружно родились, слова и звуки «Интернационала»!

Баграмов почувствовал, что у него сжало горло и перехватило дыхание.

Горячо пожимая оратору руку, все повторяли:

— Спасибо, товарищ майор!

Разумеется, с того времени, как майор был кремлевским курсантом, он много раз в этот день рассказывал то, что видел и помнил об Ильиче. Но примечательно было то, что этот майор даже не мыслил себе, что в этот год, в этой гибельной обстановке он отступит от заведенного, забудет свою обязанность очевидца, отложит ее. «Значит, не изменил же плен этого командира и коммуниста. Почему же он должен менять других?» — думал Баграмов. Он сам испытал моральную травму на первых порах плена, травму — подобие шока. Но ведь время идет, пора стать самим собой!

Емельян искренне был благодарен майору за то, что тот так хорошо и бодро встряхнул его чувства.

Кое-кто из молодежи никак не хотел отпустить рассказчика. Его просили рассказать еще о гражданской войне. Но он отказался.

— После, товарищи, — уклонился майор, торопясь проститься.— Мне пора! А то там спохватятся. Ускочил в лазарет только на перевязку.

Провожая майора, Кострикин его познакомил с Баграмовым. Оказалось, что майор Кумов только недели две назад прибыл в лагерь.

Баграмов условился на следующий вечер встретиться с чернобородым майором. На прощание он тоже поблагодарил его за такой теплый памятью вечер.

— Служим мы с вами советскому народу, товарищ писатель, — проникновенно и мягко ответил Кумов. — В плену я впервые, особенно сегодня, по-настоящему это почувствовал. И советских людей почувствовал крепко, всем сердцем, и то, что служу даже здесь советскому, трудовому народу!..

Распрощавшись с майором, Баграмов пошел пройтись по блоку с Кострикиным. Ему довелось уже узнать от молодых врачей, что старший санитар Иван Андреич Кострикин — политрук Балтийского флота. Емельян собрался уже откровенно поговорить с ним о том, что пора создать общелагерную подпольную организацию. С кем же, как не с политработником, и затеять такое дело! Балтийский моряк, да еще политрук должен быть стойким большевиком.

У Баграмова с юных лет осталась особая романтическая привязанность именно к морякам-балтийцам, их было несколько человек в красногвардейском отряде, где служил Емельян.

После тесно набитого помещения санитарской секции особенно хорошо дышалось свежим, морозным воздухом. Они шли по тропинке, расчищенной в глубоком снегу, наметенном между бараками, как вдруг им навстречу из-за барака выскользнул небольшой паренек в морском бушлате внакидку.

— Извиняюсь, Иван Андреич. Дельце не дозволяет отсрочки! — остановил он Кострикина.

— Юрка! Принес? — тихонько спросил тот.

— Н-ну! Спросите тоже! У такого калымщика уж с крючка не сорвется! — хвастливо сказал паренек — Морская закалочка — палочка-выручалочка! Столько подшиб, что самому не снилось, за ту же цену!.. Забирайте, да только живо, в дележку по докторам, а посуду в уборную, и чтобы черт не нашел.

Он передал что-то тяжелое и большое Кострикину из-под полы под полу, махнул рукой и исчез в сумерках.

— Извиняюсь, товарищ Баграмов, срочное дельце надо обстряпать, — смущенно пробормотал Кострикин. — Вы что-то хотели сказать. В другой раз придется...

— Ничего. Пожалуйста. Как-нибудь после... Ведь я просто так, поболтать хотел, — отозвался Емельян.

Ему стало так тяжело от этого коммерческого жаргона, от этой краткой беседы двух ловкачей... В общем, Баграмов был даже доволен тем, что не состоялся его разговор с Кострикиным... Вот тебе и политрук, вот тебе и Ленинский вечер! И тут же нырнул в темноту, чтобы что-то «обстряпывать» или «обтяпывать»!..

Войдя во врачебную секцию, Баграмов увидел уже собравшихся вместе всех четверых молодых врачей и Самохина. Они, как обычно, пели.

— Павлик, вы знаете, кто это «Юрка»?

— Морячок? — спросил Павлик.

— Да, в морской форме ходит.

— Ломов, аптекарь. Веселый такой паренек.

— Да, мне показалось — веселый, — сказал Емельян, — А как мне с ним познакомиться?

— Чего же проще! Возьмите заявки врачей да отнесите в аптеку заказ. Это всегда я делаю. А завтра, если хотите, — вы, — ответил Самохин.

Баграмов не стал ничего рассказывать про таинственный разговор с Юркой. Ведь именно Павлик Самохин всегда особенно хорошо говорил про Кострикина, и, может быть, Павлик тоже будет участником той «дележки», о которой сказал аптекарь.

И он угадал — в секцию заглянул на мгновение Кострикин, кому-то в дверях кивнул. Поднялся, тотчас же вышел наружу Павлик, через минуту и он появился в дверях и сделал таинственный знак, после которого все молодые врачи вдруг собрались и вышли «гулять»...

«Вот так история! Вот так сюрпризы бывают на свете! Нужно внезапно прийти в аптеку и так поставить вопрос ребром, чтобы этот Юрка не смог отвертеться! — решил возмущенный Баграмов. — Ссылаются на полицию, на поваров. Там подонки советского общества, там немцами собрана самая мразь, а врачи, фельдшера как будто и не причастны. Више-ниным и Гладковым все возмущаются, а у самих тоже рыльце в пуху... И что это за «цена», которую может платить за свои «калымы» аптекарь? Спирт? Морфий? А может быть, тоже — маслице да мясцо!.. Как нужно, однако, быть осторожным в подборе людей!» — думал Баграмов, без сна ворочаясь ночью на койке.

 

Захватив заявки врачей, Баграмов наутро пошел в аптеку, которая помещалась в другом лагерном блоке. Мысленно он подготовил весь разговор с Юркой.

Оба аптекаря знали в лицо Баграмова, и в знак радушия перед ним раскрылись разом кисет и жестянка с махоркой.

— Закуривайте, садитесь, — предложил аптекарь Гриша Сашенин.

— Все ждем, что зайдете. Вчера я на Ленинском вечере мечтал познакомиться с вами, да дельце одно помешало, — сказал Юрка Ломов.

— Конечно! На что нам Ленинский вечер, когда подвернулся удачный «калымчик»! — со злостью сказал Баграмов.— И ведь, по всей вероятности, комсомолец?!

— Член партии,— растерянно сказал Юрка.

— Да постыдились бы говорить, черт возьми! Калымщик! — выпалил Емельян.

— Гриша, выйди, пожалуйста, на крылечко, взгляни направо-налево,—сдержанно попросил товарища Юрка. Сашенин накинул шинель и послушно вышел.

— Емельян Иваныч, да вы не спросили Кострикина, что ли, какой был «калым»? — огорченно задал вопрос аптекарь.

Но Емельян уже прорвался:

— А мне безразлично, какой! Я в долю не собираюсь! И удивляюсь, что молодой товарищ, который себя не стесняется называть коммунистом...

— Емельян Иваныч, да это же рыбий жир для больных!.. Три литра рыбьего жира для слабых! Емельян Иваныч! — отчаянным шепотом зашипел аптекарь.

Баграмов остолбенел.

— Рыбий жи-ир?! Для больны-ых?! — воскликнул он так же шепетом.

— В этом и весь «калым», — успокаиваясь, пояснил Юрка.

— Ну, простите меня, если так, простите... — сказал Емельян. Он даже смешался. Ему стало просто совестно.

Как он глупо попался!.. Поддавшись вишенинским рассуждениям, вдруг изверился в честных людях, ворвался в аптеку и нахамил, оскорбил ни за что молодого товарища, который без шума, тихонько, делает самое, может быть, важное дело, какое только возможно в этих проклятых условиях.

— Извините, не думал, что вы чудотворцы в аптеке,— добавил Баграмов.

— Это не мы, а «приятель Адольф», — усмехнулся Юрка — Он раздел и разул арийцев, а мы их слегка одеваем! Простая коммерция! — Он, видно, понял Баграмова и его состояние и тактично смягчил все шуткой.

— Постойте, Юра. Что «дружок Адольф» без штанов оставил арийцев, это понятно. Что немцы в таком райском виде щеголять не согласны, тоже естественно. А где же у нас фабрикант готового платья? — спросил Емельян, с благодарностью подхватив его шуточный тон

— Все, что немцы в райхе своем найдут, то и мы достанем. У нас есть богатые дяди, — ответил Юрка полушутливо и вместе с тем с похвальбой.

Баграмов усмехнулся.

— Вызвать джинна, слугу Аладдиновой лампы, — и все, что потребуешь, будет сделано?

— Есть такой джинн, что многое может, — значительно сказал Юрка.

После того, что только что произошло между ними, Баграмов чувствовал неудобство ломиться в чужую тайну.

Но Ломов заговорил с ним сам, намекнув, что ему известна история с заменой Гладкова и отправка старших, что больше того — именно здесь, в аптеке, именно он, Ломов, с другом переносят на десять экземпляров те примечания, которые пишет Баграмов на полях «Клича».

— Мы с Гришей уже говорили, что жить бы вам с нами, в аптеке. Спокойно! У нас даже Лешка Гестап тут ни разу не был, — сказал Юрка. — Зачисляйтесь помощником фармацевта. Леонид Андреевич оформит у немцев...

— Об этом, Юра, потом. Сейчас есть другие заботы. Все мы замучены неизвестностью. Нельзя же жить только тем, что узнаешь из «Клича». Если можно достать все то, что существует в фашистском райхе, то что скажет «джинн Аладдиновой лампы», если мы захотим получить приемник?

— Ого! — почтительно удивился Юрка. — Ну, со мной-то об этом он говорить не станет! Он понимает, что мое амплуа не то... — Аптекарь задумался. — А знаете, Емельян Иваныч, — сказал он, — что нам от вас конспирировать! Я вам дам адрес «джинна». Познакомьтесь, поговорите с ним сами.

 

Приземистый и мрачный каменный барак, казавшийся совершенно пустым, с забранными железной решеткой окнами, служил складом трофейного обмундирования.

Здесь, в больших помещениях, где могло бы помещаться около тысячи пленных, лежали сложенные в штабеля новые красноармейские шинели, гимнастерки и брюки, ботинки, кирзовые сапоги. Так же было сложено полное обмундирование французской армии, польской; бельгийские, голландские шинели, шоферские и танкистские кожанки; здесь хранилось в огромном количестве поношенное и новое обмундирование старой австро-венгерской и немецкой вильгельмовской армии 1914-1918 годов и всех видов армейское белье... В другой части барака находились «трофеи» иного порядка: крестьянские кожушки, городские рабочие пальтишки, шапки, кепки, женские кофты, юбки, поношенные туфли, гражданские пиджаки, брюки, рубашки, блузы всех расцветок, женские и мужские шляпы.

— После казненных, что ли? — с жутью догадывались пленные, приставленные к обслуживанию склада.

Рабочих на складе держали всего шесть человек, и в их задачу входила отправка по немецким требованиям обмундирования в различные лагеря и команды. В остальное время они работали над сортировкою, проветриванием и укладкой хранившегося на складе добра.

Всяких вещей тут было такое множество, на складе был такой хаос, что этим шестерым рабочим хватило бы на десять лет прилежного труда. Но, во избежание хищений, кроме них, гитлеровцы на склад никого не допускали. И жили рабочие тут же, в клетушке, отгороженной от помещения склада, не имея права сюда никого впускать.

Bo главе складской команды стоял, как шептались пленные, майор, который от немцев скрыл свое звание.

Этот майор и был «джинн Аладдиновой лампы».

Баграмов просил аптекаря как можно скорее познакомить его с «майором со склада».

Юрка и сам был не из тех, кто любит откладывать. Но особое положение этой команды и осторожность майора не позволили немедленно осуществить желание Емельяна.

Прошло больше недели, пока был назначен вечер свидания Емельяна с майором со склада.

Пользуясь мгновением, когда прожектор с ближней вышки освещал внешнее ограждение, Баграмов скользнул вслед за Юркой через темную лагерную дорогу в чужой блок и между мрачными, приземистыми бараками, под резким бесснежным ветром встретился с ожидавшим его майором Василием Михайловичем Барковым.

— Очень рад познакомиться! Много о вас наслышан,— пожав Емельяну руку, сказал Барков.

— В вашу крепость не так-то просто проникнуть, — ответил Баграмов. — Но вот уж, Василий Михайлович, откладывать больше нельзя. Мы с вами связаны общим делом... Мне рассказал о вашей помощи Ломов.

 

(пропуск одной страницы)

 

небе в разрывы туч выглядывали и снова прятались редкие тусклые звезды. Баграмов и Барков вдруг заметили, что от холода и волнения их охватила дрожь.

— Вы, Емельян Иваныч, озябли? — спросил майор, уклоняясь от ответа на вопрос Баграмова.

— Вы тоже, я вижу, продрогли. Захотите поговорить еще — передайте мне через Юру, — поняв, что он просит отсрочки, предложил Емельян.

— Юрка — болтун! Не хочу через Юрку, — ворчливо ответил Барков. — Я сам к вам зайду или что-нибудь соображу, где и как... До свидания.

Он пожал Баграмову руку, и Баграмов понял, что Барков непременно найдет удобное место и время для новой встречи.

В этот миг с неожиданной силой и четкостью ветер донес до лагеря звуки радио от городка военной охраны. Истерически взвизгивая, кричал немец. Слова доносились не полностью, но интонация...

Барков и Баграмов напряженно вслушивались, не разнимая прощальное рукопожатие.

«Гитлер? Нет? Может быть, и не он...» Но дикий голос кричал о том, как могли понять они оба, что герой Сталинграда фон Паулюс награжден высоким званием фельдмаршала и бриллиантовыми наконечниками к «рыцарскому кресту»...

Неужели же кончено со Сталинградом?!

Емельян почувствовал, что от волнения все тело его, несмотря на мороз и пронзительный ветер, покрылось испариной.

Одинаково тяжкое, тревожное томление охватило обоих. Они ощущали, как их руки все крепче сжимают одна другую, и оба думали молча, не смея выговорить вслух жуткое предположение.

А голос в эфире выкрикивал и выкрикивал восхваления немецкому героизму и нации, германскому гению и германскому райху...

 

Конец второй части


backgoldОГЛАВЛЕHИЕgoldforward