APВ начало libraryКаталог

ГУМАНИТАРНАЯ БИБЛИОТЕКА АНДРЕЯ ПЛАТОНОВА


backgoldОГЛАВЛЕHИЕgoldforward


Глава восьмая

 

Всем знакомый, звучный и мужественный голос, которого ждала каждый день вся страна, торжественно возвестил по радио о провале гитлеровского плана окружения и взятия Москвы. Но ощущение всеобщей опасности отходило медленно... В зимнем сражении освобожденная от непосредственной угрозы, Москва-победительница пережила ощущение подъема в какие-то несколько дней, а затем остыла и сама еще не решалась поверить. Позади лежала как бы победа и словно еще не победа. В этой смутной неполноте ощущений, вероятно, сказалось огромное нервное напряжение предшествующего десятка недель, когда москвичи вместе со всей страною бросили все свои силы, всю волю, все нервы на колеблющуюся чашу весов истории.

В первые дни по освобождении Клина, Калинина, Ржева миллионы людей ожидали, что, как было в восемьсот двенадцатом с наполеоновской армией, захватчики побегут, покидая русскую землю... Уже рисовалось всеобщее торжество. Казалось, история должна повториться. Но все словно застыло в жестоких двадцатипятиградусных морозах. После стремительного броска Красной Армии в декабре-январе продвижения фронта вперед на отдельных участках казались уже обидно незначительными.

В домах москвичей было холодно и неприютно. Центральное отопление почти не действовало, голландки было нечем топить, жители обзаводились «буржуйками» времен гражданской войны — крохотными железными печурками, пригодными лишь для того, чтобы вскипятить чайник и слегка отогреть руки.

Лопнувшие от взрывной волны оконные стекла заменяли фанерой, подушками. Ложась в постели, люди накидывали поверх одеял пальто, платками окутывали плечи и головы.

Учреждения эвакуировались, многие предприятия остановили работу. За много лет впервые появилось множество безработных. Не хватало продовольствия, длинные очереди женщин, стариков и подростков в морозную лють задолго до рассвета выстраивались у продовольственных магазинов. Но поутру отворялись двери, и стоявшие первыми передавали назад по очереди, что сегодня опять ничего в магазине нет и не будет.

Тяжело переживала эту зиму Москва-победительница, оттеснившая врага от своих ворот.

Ксения Владимировна жила занятой жизнью: утром и днем — в школе, вечером и ночью — в госпитале. Непосредственная необходимость в ночных дежурствах у постели Балашова уже миновала. Он поправлялся. Но жена продолжала приезжать каждый вечер и оставалась возле его постели до утра, сидя дремала.

Петр Николаевич мягко настаивал на том, чтобы она не изводила себя ночными дежурствами. Но как было сказать ему, что в госпитале теплее, чем дома, что стакан горячего чая, который ей здесь приносят, она предпочитает выпить с сахаром и в тепле, а не в собственной комнате, где ночью замерзает вода...

Каждый вечер, направляясь в госпиталь, Ксения Владимировна опасалась, что Балашов спросит о сыне. Но он не спросил ни разу.

...Уже во время декабрьских боев, когда фашисты бежали, оставив Калинин, Ксения Владимировна обнаружила в почтовом ящике письмо от Ивана. Это был обычный красноармейский треугольничек с кратким уведомлением о том, что здоров и что только что прибыл на новое место службы. Он сообщал новый номер почты, посылал пожелания и приветы.

«Была у меня одна странная, неправдоподобная встреча в пути на новое место моей службы. Эта встреча не дает мне покоя, хотя она и похожа больше на сон, чем на действительность. Но о ней я рассказывать подожду», — приписал Иван под конец и еще раз просил не забывать его письмами.

Ксения Владимировна захватила письмо с собой в госпиталь, еще сомневаясь, еще колеблясь, заговорить ли самой об Иване. Но потом подумала, что ведь от радости не бывает плохо.

— От Вани! — радостно сообщила она, как только вошла в палату, и подала письмо Балашову.

Балашов уже несколько раз перед этим пытался читать, но из этого пока еще ничего не получалось. Строки двоились. Буквы сдвигались одна над другой с двойным очертанием каждой линии... Сначала рябило в глазах, потом наплывали какие-то точки, круги, все окутывалось туманом.

Петр Николаевич с посветлевшим лицом подержал в руках треугольник, посмотрел на него, словно пытаясь узнать почерк сына, и передал Ксении.

— Ну, прочти же! Я боялся, что он не выбрался из окружения. Ведь он был где-то рядом со мною, — признался он ей в первый раз.

И Ксения читала, наблюдая радость отца.

— Вот видишь, прибыл на новое место, — сказала она в заключение.

— Да, да... новое место службы... Ты ему напиши, что я поправляюсь... Будем ждать еще писем, — ответил Балашов, силясь держаться так же радостно, как в первый момент.

Но сам он уже был уверен, что это письмо написано в последние дни сентября, в те самые дни, когда его сына откомандировали из ополчения к новому месту службы.

Он еще подержал в руках этот почти на три месяца запоздавший листок, отдал жене, даже не попросив ее рассмотреть дату... Он просто припомнил ту девушку, начальника полевой почты, которая под обстрелом, ценою потери сестры, доставила свой почтовый груз в окруженные части под Вязьму... Вероятно, какое-то подобное чудо вынесло и письмо Ивана в Москву...

Да, письмо Ивана, бесспорно, написано было тогда, на другой или, может быть, на третий день после того, когда сам Петр Николаевич побывал в ополчении. Как это бывает, окаянная деликатная щепетильность, граничащая с лукавством и лицемерием, помешала ему тогда сразу задать ополченским начальникам наболевший вопрос о сыне. Сначала он говорил о том, что должен был говорить в интересах армии. Потом, пока начальник ополченского штаба по тому же делу вызвал своих подчиненных, они поговорили о положении на фронтах, в частности — на фронте их армии, потом со штабными работниками ополчения разграничивали задачу между армиями по картам, и только лишь после этого, когда прошло полтора или два часа, он спросил про сына. Справка была наведена быстро — минут через десять. Но в это время Иван уже успел затеряться в глухой сети прифронтовых дорог, должно быть, на какой-нибудь попутной машине.

Можно было еще попытаться перехватить его, связаться со штабом армии, в которую он был направлен, и опять все то же ложное чувство удержало отца.

Петр Николаевич помнил и тот разговор с Бурниным о старших сержантах и их заменимости. Нет, он не лицемерил тогда. Он, Балашов, говорил то, что думал и чувствовал, а вот думал и чувствовал он именно так, а не иначе, вероятно, именно потому, что не сделал того, чего прежде и больше всего требовало его отцовское сердце, не подчинился простому человеческому чувству, не погнался за сыном в тот штаб ни по радио, ни по проводу телеграфа, ни по сложной сети телефонных связей, через которые мог бы добиться...

 

А на двое суток позже, когда чувство досады на себя стало мучить и жечь, он уже ничего и не мог бы добиться. В то злое время начало все мешаться, и провода отказывались разыскивать не только сержантов, но генералов и маршалов. И в те часы Петр Николаевич уже понимал, что долг приказывает ему погасить это личное чувство, отвлечься, и все силы ума и волю свою полностью отдать армии... Личному в тот момент не осталось места... В это время он был прав перед сыном в том, что не позволял себе о нем помнить, а вот там, в ополченском штабе, — там не был прав...

Вот он поправится, выйдет из госпиталя и тогда уже сам попробует наводить справки.

Но Петр Николаевич еще не мог ходить. Неужели же инвалид?! Товарищ с отнятою ногой выписан из госпиталя, уехал и получил уже назначение в штаб. А ты вот с неотнятою ногой продолжай лежать! Доктор сказал, что если бы на десять лет помоложе, то все уже, вероятно, срослось бы... Значит, все-таки старость, что ли?!

Петр Николаевич нервничал.

Начальник отделения госпиталя вызвал Ксению Владимировну к себе, сказал ей, что для здоровья мужа важно спокойствие и, может быть, целесообразно его взять домой до полного выздоровления.

Тогда в крайнем смущении Ксения призналась врачу, что в ее домашнюю обстановку больного взять невозможно: холод, лопнули стекла, нечем топить, вода по ночам замерзает, и что у нее просто нет средств: аттестат Петра Николаевича она так и не получила, — верно, он затерялся где-то, а беспокоить его этими бытовыми делами в его состоянии она не считает себя вправе...

Врач глядел удивленно, даже словно бы с недоверием.

На другой день к ней явились двое военных — капитан и майор, привезли ордер на квартиру, какие-то ордера в распределители ширпотреба, где можно все получить. Она помчалась смотреть квартиру в благоустроенном доме, где действует отопление, а на кухне горит газ...

Все разрешилось так просто, что Ксения Владимировна даже растерялась от обилия материальных благ, которые, казалось, сами собою пришли к ней в руки, а Балашов был теперь дома, с ней, на новой, удобной квартире. Она даже чувствовала какое-то неудобство перед окружающими, которые так и мерзли в квартирах с разбитыми стеклами, раскалывали на дрова табуретки и кухонные столы, мечтали о лишнем литре керосина, о килограмме картошки...

Ксения боялась оставить Петра Николаевича, еще не окрепшего, одного в квартире, но он сам «прогонял» ее в школу, и она уезжала из дома на три-четыре часа, чтобы проведать ребят, которые продолжали ютиться при школе, хотя и школа, бывало, в связи с перебоями в топливе, оставалась морозной по нескольку дней. Они продолжали в школе дежурства, назначали бригады, ходили чтецами по госпиталям или попросту собирались стайками, чтобы вместе сбегать в кино. Ксения Владимировна всегда старалась захватить с собой для Сени Бондарина бутерброд потолще, подкормить кого-нибудь из особо нуждающихся ребят. Глядя на то, с каким проворством они уминают ее угощение, она от души была рада, что получает теперь такой замечательный «генеральский» паек...

С первыми оттепелями Петр Николаевич начал выходить на балкон, сначала с помощью Ксении, а через неделю, опираясь на костыли, уже самостоятельно выходил сидеть, вдыхая запахи предвесенней свежести, возвращаясь к бодрости, к жизни. Читать газеты ему еще было трудно, но все-таки зрение стало лучше. Он уже мог писать, разговаривать по телефону. И втайне от Ксении Владимировны он стал наводить справки о сыне... Часть, номер которой был обозначен в последнем письме Ивана, не существовала более. Но отдельные люди из этой части встречались по госпиталям. Он продолжал наводить справки, один оставаясь дома. Даже самое слово это казалось ему странным. Дом!.. Его дом... Он попал домой в первый раз более чем за четыре года... Тюрьма, потом сразу фронт, потом госпиталь. Ощущение дома входило в него теплом, которое умножала своим вниманием Ксения. Разумеется, если бы были все вместе, если бы Ваня и Зина оказались здесь, полнота этого чувства усилилась бы во много раз... Петру Николаевичу даже казалось, что если бы это была не новая, благоустроенная квартира, а тот их старый домишко, может быть даже ощущение дома было бы и еще полнее...

Оставаясь в доме часами один, Петр Николаевич вспоминал друзей и знакомых, кое-кого из сотрудников погибшего при пожаре первого мужа Ксении Владимировны и, когда возвращалась Ксения, задавал ей вопросы о них...

...И сколько же раз в недоумении, в удивлении, в изумлении и негодовании слышал остерегающий шепот:

— Тише ты, тиш-ше! Ведь его же давно уж...

И Балашов не сразу, но научился без пояснений понимать, что такое «давно уж». «Да, столько воды утекло... Что? Воды?! Какой воды?! Столько жизней!.. Стольких людей мы лишились... Товарищей, коммунистов!.. Так как же они потеряли свою партийную честь?.. Может ли быть?! Но разве, не разобравшись, таких-то людей обрекли бы на смерть и проклятие поколений?! Значит, действительно все подтвердилось? Ведь вот же со мной разобрались, хотя я тоже был «там» и вокруг плелись грязные сети, а теперь... Так, значит, и Тухачевский и Блюхер, Бубнов, Егоров... Да как же тут скажешь «не может быть»! Как же все это случилось? А жить-то ведь надо и надо драться с фашистами... и... молчать?.. Да мыслимо ли молчать?! — возмущалось все существо Балашова. — Но ведь война! Приходится! Что же сейчас разговаривать, когда надо действовать, прилагать все силы к одному — к победе над Гитлером...»

Ни сознание, ни чувства не могли примириться с мыслью, что эти верные революции, верные партии люди ушли в чужой лагерь... Продались??

«А вдруг все это интриги?! Вдруг эти же самые кюльпе оклеветали самый цвет Красной Армии, а кто-то... Но ведь они же оправдывались, отвергали, негодовали?! А он, этот «кто-то», все же поверил не коммунистам, а фашистским наветам, как обо мне... А фашисты читали наши газеты и радостно потирали руки...»

— Не может быть! — стонал Балашов. И снова терялось зрение, темнело в глазах и начинала отчаянно болеть голова...

Говорить об этом с Ксенией он не решался. Как-то она уже это пережила. Когда он возвратился «оттуда», она уже поверила в справедливость. Он не рассказывал ей деталей своих обвинений и не хотел бросить ее снова в тот же кипящий котел сомнений и мук...

И когда появился Рокотов, Балашов и ему не высказал ничего из этих мыслей. Он воюет, а сердце воина не должно подвергаться сомнениям. «Оставим на после войны», — решил Балашов.

Да, Рокотов появился. В конце марта он неожиданно сообщил Балашову по телефону, что несколько часов проведет в Москве и полтора-два часа из этого времени будет свободен. Обедать? Нет, он уже пообедал

А спустя полчаса после телефонного звонка он уже сам приехал к Петру Николаевичу. Сидели, перебирая в памяти живых и погибших товарищей. Рокотов с особенной болью говорил об Ивакине, который, не выйдя из окружения, застрелился. Ему казалось, что если бы тогда он уговорил Ивакина выехать, тот не погиб бы.

— Он понимал, на что оставался, — возразил Балашов. — Мы этому человеку Вяземской круговой обороной обязаны. Ермишин да Острогоров там такой ералаш натворили!.. Если бы Ивакин тогда еще при тебе не выехал в армии правого фланга, вряд ли удалось бы нам столько времени продержаться...

— А ведь вы стояли в те дни одни-одинешеньки с запада между фашистами и Москвой, — понизив голос, сказал Рокотов.— Как оно получилось, такое зловещее положение, я до сих пор не пойму!.. Вам небось и не думалось, что, кроме вас, перед столицей нет никакого фронта...

— Да что-о ты?! Не может быть! — в изумлении прошептал Балашов.

— И не может быть, и все-таки было! — твердо сказал Рокотов. — Кто-кто, а я-то уж знаю. Ведь и ты поразился тогда, что меня отзывают в такой тяжелый момент. А прибыл на место, на новый рубеж, — кем командовать? Нет никаких войск, ни штабов! И помчался в погоню, а вокруг уж фашисты... И ведь что удивительно: оказалось, что всюду перетасовка такая — переподчиняли в то самое время целые армии. Для чего?!. А фронта десять дней тогда не было. Открытой стояла Москва... Знал бы об этом Гудериан... Беда! Да-а, вот видишь! И сколько прекрасных людей погибло... А даже некролога не напечатали, когда стало известно, что Ивакин погиб. От Чалого я узнал и про Ивакина и про Острогорова. А Ермишин — как в воду...

Балашов слушал молча. Он не имел оснований не верить Рокотову, но поверить в такое было немыслимо. Ведь он же знал, знал Красную Армию с самого дня ее возникновения. Это была настоящая армия — мощная, отлично организованная. Не напрасно и не хвастливо считали ее самой сильной армией в мире. Ведь вон как ослаблена ее мощь и организованность! Если бы Фрунзе был жив... Но Балашов отозвался лишь на последнюю фразу Рокотова:

— Позорно Логин покончил: как он бросил Ермишина, гадко себе представить! Если бы не застрелился сам, пришлось бы его... — глухо, с ненавистью ответил Балашов.

— А вот получается, что Ивакин и Острогоров перед судом истории и народа вроде как рядом стоят: волей военной судьбы в окружение попали и застрелились, — продолжил Рокотов.

— Нехорошо! Стыдно перед Ивакиным! — В волнении от всего услышанного, Балашов поднялся и, постукивая палкой, прошелся по комнате. — Логин и заживо был покойник, зависть его заедала, карьеризм. Именно вот такие, как он, натворили нам всяких бед. А в Ивакине сколько было самоотверженной жизни! Он бы еще и после войны вкалывал бы где-нибудь, болячки войны исцелял бы, да без хныканья, бодро и даже весело. И воевал-то ведь весело, а уж в нашем ли деле веселье! Да еще в такой обстановке...

Балашов умолк, и оба они помолчали, словно в честь погибшего друга.

— Ну, а все-таки расскажи ты мне, как же вы справились? Как же вы проводили зимнее наступление? Что изменилось зимой? — спросил наконец Балашов.

Рокотов задумался, собираясь с мыслями.

— Ну, как же что изменилось! Дороги нам крепкие послала зима — это раз. Резервы свежие подошли с востока — это два. Артиллерию подготовили кучно — три. Заняли выгодные плацдармы, боеприпасы сосредоточили... И все это в темпе, без проволочек. Все понимали, что время не ждет... Создалась, значит, плотная насыщенность всех участков людьми и огнем... Расстояния от штабов до переднего края стали короче, значит, прочнее связь, отчетливее управление боем — это четыре... Впрочем, бывало, что связь по-кутузовски, через связного с пакетом, осуществляли... да, правду сказать, и нередко с пакетом... Но самое главное — инициатива людей. Москва, знаешь, стала символом поражения или победы... И... как сказать... То самое испанское вдохновенное тридцать шестого года «No pasaran!» сыграло огромную роль... — Рокотов снова задумался, словно бы проверяя в уме, все ли он перечислил, и заключил: — И потом — ведь никто уже ни черта не боялся. Опасливость перестраховщика у командира пропала. Ее ведь в мирное время службисты плодили, а тут получилось, что ничего все равно хуже смерти не будет... Службисты, конечно, остались, но только в стороне от сражений, а в боевой обстановке они скоро поняли, что именно личная перестраховка и несет им погибель... А в массе-то, в большинстве, и командиры и рядовые бойцы за победой не шли, а лезли, что называется — пёрли!.. Сквозь сугробы, сквозь вьюгу, сквозь пули и пламя — напролом!.. Техники, правда, еще маловато было, но ее, на старинный манер, заменяли солдатской кровью, как говорится — костьми, головами... Вот так все и было. Вот как мы добывали эту победу, — закончил Рокотов.

— А дальше как же, по-твоему, возможно еще повторение прежнего — нарушения связи и управления, прорывы, глупость приказов? — спросил Балашов.

— Да ведь как сказать... — Рокотов чуть замялся, подбирая слова. — В принципе ничего еще не изменилось. Изменение обстановки было конкретное: резко сузился фронт, и все уплотнилось... Я бы сказал, что пока нам не опыт помог, а скорее отчаянность... В общем, много еще неурядиц...

Балашов, слушая Рокотова, сидел с опущенной головой, набычив крутую выпуклость лба.

— Чуется, что надолго затянем, — задумчиво сказал он, — по башке-то он получил под Москвой, а сил у него еще много. — Балашов сказал, как говорилось в народе, «он» и сам усмехнулся этому обороту. Но Рокотов не заметил этого.

— Да, порядочно сил. А мы-то пока-а еще поднакопим!.. Пожалуй, он нашего превосходства не станет ждать! — отозвался вслух Рокотов.

— Боюсь, что Москва его научила, что он теперь подготовится еще крепче, — продолжал Балашов. — У них ведь теорию любят. Небось сейчас его лучшие генеральские силы сидят над разбором Московской битвы. Конечно, опыт ему показал, что Россия не Франция! И, конечно, он, как и мы, должен сейчас понимать, что теперь уже в последний раз пойдет схватка. Теперь он все силы погонит в бой. И если мы не сумеем разбить его в этом году...

Балашов не договорил, и оба задумались...

— Ну, а если мы в этом году не сумеем? — задал вопрос Рокотов после минуты молчания, глядя в пол и сосредоточенно обводя носком сапога по квадрату паркета.

— А нельзя не суметь! Должны! — сказал Балашов как-то очень просто. — Третьей такой битвы, какая нам предстоит, нельзя себе и представить. И мы в эту, вторую схватку все вложим, и они, хоть из кожи лезь... — Балашов запнулся, на пять секунд замолк и, медленно расставляя слова, закончил: — А если не разобьем в этот раз, то, конечно, не миновать третьей битвы... Но только не скоро ей быть в этом разе, а быть ей тогда после долгих лет муки и рабства... Я этого и представить себе не смею... — И шепотом он добавил: — Я видел, что это такое... Видел своими глазами все эти железные средневековые клетки, дыбу, плети...

Рокотов взглянул на него удивленно и непонимающе:

— Как так — видел? Откуда?

— Понимаешь ли, я тебе не сказал — ведь я сына ищу. Сын пропал где-то там, вблизи Вязьмы... По госпиталям, ну, везде, где возможно, искали. Конечно, о партизанах мы еще знаем не все... Но тут, в наркомате, я встретил в отделе кадров давнишнего друга. Тот мне по секрету открыл, что один смельчак по заданию пробрался с кинокамерой в лагерь наших военнопленных... и мне показали... да-а, по-ка-за-ли!.. Конечно, секретно, неофициально мне показали этот документальный фильм...

Балашов осунулся, посерел, как будто в одну минуту постарел, говоря об этом, и голос его задребезжал и охрип. Он не смотрел на Рокотова, а глядел прямо перед собою, в серое, затянутое облаками небо над московскими крышами, глядел, как на экран, словно видел там эти картины.

— Сам понимаешь, он очень короткий, этот фильм, очень! — сдавленным голосом добавил Балашов.

— Ну и что? — спросил Рокотов, нарушив новую долгую паузу.

— Не видя в глаза, такого нельзя придумать... Но, знаешь... Может, игра возбужденного воображения... Я, кажется, сына признал среди этих людей... Неправильно я сказал, что признал... Они ведь и на людей-то мало похожи! Я силюсь отбросить такую мысль, а все она снова и снова...— Балашов вдруг встряхнулся, будто отгоняя кошмар — Да нет, ведь я тебе не о том. Я хочу сказать, что в этой, которая нам предстоит, в этой самой тяжелой схватке, мы непременно должны фашистов разбить. Должны — вот и все! И если тебе случится нужда в человеке, которым...

— Я к тебе ехал и сам все о том же думал, — перебил Рокотов. — Но ведь ты еще не вполне на ногах...

— Долечивают. Голова, говорят, оказалась крепче ноги. А нога, вот видишь, отстала... Пользуюсь головой, кое-что пишу. Подвожу для себя итоги промахов и ошибок. Мой опыт короткий, но очень насыщенный. Думаю, будет польза. А вот как использую эту работу — не знаю... Ну, а как вы сейчас стоите на фронте? — спросил Балашов.

— Стоим! — ответил Рокотов. — Идти нам вперед нельзя — ни сил, ни коммуникаций. В общем, как говорится, «активная оборона и поиск разведчиков». Готовимся к лету. Ну, и фашисты уперлись, стоят... Тоже готовятся...

Рокотов посмотрел на часы, заспешил.

— Я попрошу начальство, чтобы тебя назначили к нам. А там как прикажут... Не угадаешь!.. — сказал он на прощание.

Балашов наблюдал из окна, как Рокотов энергично отворил дверцу машины, взглянул наверх, заметил его в окне и махнул рукой, прежде чем скрылся.

С этого дня нервное нетерпение Балашова еще возросло. Ему казалось, что в его медленном выздоровлении виновата старость...

— Это ты-то старик" — усмехнулась Ксения. — Старик сам ищет покоя, а ты от избытка покоя мучишься!

— Но ведь каждый из «тех» четырех годов приходится считать за два, а то и за три, — сказал Балашов.

— Нет, — возразила Ксения, — все четыре надо отбросить, как не было! Ведь они не прожиты! Я их совсем не хочу считать. Или, по-твоему, и я постарела за это время на десять лет? — пошутила она.

— У тебя, Аксюта, сединки прибавилось и теплоты, — ласково сказал Балашов.

— Теплоты — тебе кажется потому, что прежде я делила ее между тобой и ребятами, а теперь — все тебе одному... Я и это время войны не хочу считать, пока мы все врозь — Зина, Ваня... И ты, конечно, скоро опять уедешь... Все на отлете...

Балашов понимал, что она говорила это нарочно, чтобы сказать лишний раз, что она не верит в гибель Ивана.

Он ей не рассказал о том фильме. А после этого фильма представление о том, что Иван убит на войне, было бы проще и легче... Да, да, проще и легче. Эта картина — толпа измученных пленом людей, полицейские с плетками и дубинками, автоматные выстрелы немцев в толпу, котелки, подставляемые под поварской черпак, глумливая усмешка фельдфебеля, наблюдающего за раздачей пищи, и тут же, почти рядом с кухней, — дыба: в железной клетке столбы, а на них подвешены за руки обнаженные, полумертвые люди неправдоподобной истощенности...

Но ведь оператор не мог подойти ближе, объектив не мог заглянуть ни в холодные глаза фашиста, ни в пустые, дохлые зенки предателей-полицейских, не мог уловить и страдальческого взгляда пленников... Если бы знали фашисты, что этот ловкий советский парень стоит где-то рядом со своим объективом, его схватили бы и он висел бы так же, как те пятеро, которых он снял на пленку... А если представить себе, что эта пленка не была бы немой, если бы он зафиксировал все крики, ругань, проклятия, стоны, которые там раздавались в ту пору, — какой это был бы ад!..

«Иван или нет? Иван? Или я обознался?.. Или я обознался?..» — часами в бессоннице ночей спрашивал себя Петр Николаевич.

 

И вот Балашова вызвали в отдел кадров. С этого дня он считался временно прикомандированным к наркомату. Его направили в группу, которая занималась исследованиями опыта войны. Он понял, что это услуга Рокотова.

Рокотов лучше врачей почувствовал за него, что главное исцеление может ему принести только труд, активная жизнь.

Генералу, заместителю начальника группы, которому было поручено ввести Балашова в курс и метод работы, Балашов сказал о том, что он кое-что пишет по прошлогоднему опыту осенней кампании, что, в сущности, он почти подготовлен к докладу и думает, что имело бы смысл этот доклад заслушать без длительных проволочек.

Генерал не то чтобы усмехнулся, скорее значительно откашлялся и возразил:

— Вот вы, товарищ генерал, как я мог подметить, все нажимаете на ошибки, на промахи. А не думаете ли вы, что на ошибках учиться — это значит в какой-то мере оправдывать эти ошибки, придавая им положительное значение, значение опыта? Хоть с отрицательным знаком, а все-таки в самый фундамент опыта класть ошибку.

— Но ведь Ленин нас учит... — начал Петр Николаевич.

— Простите, что Ленин сказал об ошибках и о методе их исправления, это я знаю, — перебил генерал. — Партия и Верховное командование именно и подошли по-ленински. Потому-то и изжиты ошибки. Сейчас возвращаться к ним нет никакого практического резона. Наши ошибки, вызванные историческим фактором внезапности нападения, будут интересны потом, для историков. А в данный момент мы не имеем права отрываться от практики, от сегодняшних, совершенно практических наших задач... Ведь идет же война!.. Противник уже потрепан, это не прошлогодний фашист со свежими силами. И подходить к нему следует диалектически.

Собеседник Балашова, бравый, здоровый, подтянутый, крепко надушенный после бритья, со следами пудры на щеках и тщательно выбритом крутом подбородке, курил какую-то душистую и крепкую папиросу, в синеватом дыму которой, сверкая, плавал весь дорогой кабинет, где велся их разговор. Некурящего Балашова слегка замутило от этого сладковатого, ароматного дыма.

— Если бы мы после осенней кампании не имели огромной победы, вы были бы правы, — продолжал генерал.— Более свежий положительный опыт должен лечь в основу дальнейших сражений... Я полагаю, что вы, как и все другие участники нашей работы, могли бы лучше осмыслить стоящие перед нами задачи, именно изучая положительный опыт нашей зимней кампании...

И генерал предложил Балашову ознакомиться с планом уже намеченных докладов.

Балашов убедился, что ему не дождаться включения в план своей работы.

— Главное командование ориентирует высший командный состав на изучение опыта наступательных операций. Моральное состояние армии после наших побед и наше техническое оснащение позволяет нам быть уверенными, что так и пойдут события.

Балашову было что возражать, но он удержался. Сказать сейчас вслух, что, пока враг находится так глубоко на нашей земле, рано считать прорывы врага и частичные охваты и окружения наших войск исключенными. Но при таких настроениях наркоматовских генералов это значит — заполучить репутацию полководца, запуганного вяземским окружением и не изжившего моральную травму.

Выйдя после этого разговора из наркомата, Балашов шел пешком по улице. У него в кармане лежали тезисы ближайшего доклада о взаимодействии разных родов войск в наступательных боях под Калинином и, кроме того, точно разработанный на ближайшее полугодие план докладов в этой же группе...

Полугодие? Нет, еще на полгода пребывания в тылу Балашов никак не хотел рассчитывать!

Он глубоко дышал мартовской снежной влагой, стараясь избавиться от назойливого ощущения табачного дыма и крепкого одеколона.

Снег таял под солнцем. Больная нога принуждала Балашова держаться ближе к стенам домов, чтобы кто-нибудь не толкнул случайно. Но с карнизов из-под крыш свисали сосульки, которые так и метили уронить холодную каплю за ворот, а под капелями образовались на тротуаре сверкающие ледяные гребешки, по которым скользили подошвы. Идти было трудно. И, чтобы чуть-чуть отдохнуть, Балашов остановился перед плакатом, наклеенным на заборе: богатырь, красавец красноармеец нанизывает на штык, как лягушек, гитлеровских солдат.

«Как можно изображать врага таким ничтожным и жалким в то время, когда его железные пальцы сжимают твое горло! — глядя на этот плакат, думал Петр Николаевич.— Неужели миллионы бойцов погибли в борьбе с жалкими лягушатами, которых так просто нанизывать на острие штыка?! Кто же поверит в эту хвастливо-позорную чепуху?! Разве что этот так гладко выбритый и душисто напудренной генерал!..»

— Удивительно глупо! — вслух сказал Балашов.

— Здравия желаю, товарищ генерал! Здоровы, благополучны, красивы и молоды! Поздравляю! — воскликнул появившийся откуда-то рядом Чалый.

— Очень рад вас увидеть, товарищ полковник, очень рад! — откликнулся Балашов с искренним чувством, пожимая руку Чалого.

Провожая Балашова по улице, Чалый вполголоса рассказывал о том, что создана группа стратегического планирования летних операций Западного направления. В нее привлекают тех, кто прошел через эти места с боями. Их не так много осталось, досконально знающих местность.

— Исходный плацдарм, сами изволите понимать, сегодня лежит чуть западнее Вязьмы, — сказал Чалый. — Если вы разрешите, то я доложу начальнику группы о том, что по состоянию вашего здоровья вас уже можно было бы привлечь к этой работе, — предложил он.

Участвовать в планировании предстоящих операций отлично известного ему направления — что могло быть более интересным и важным! Можно было заранее представить себе, что для разработки планов Вяземского направления, Ставка использует и Рокотова, который и в прошлом году успешно сдерживал здесь всю ярость фашистского наступления, день за днем развенчивая сумасшедшую идею «блицкрига», и сегодня воюет вблизи. К тому же Балашов понадеялся, что привлечение в эту группу естественно повлечет за собою и в дальнейшем назначение на этот же именно фронтовой участок да кстати уж избавит его от общения с генералом, с которым он так не сошелся в вопросах исследования опыта войны

— Спасибо, Сергей Сергеевич, — сказал он. — Надеюсь, смогу быть в этой работе полезным. Вон уж какие капели пошли! Месяца полтора на распутицу, а там и летняя операция!..

Вскоре тот же надушенный генерал сообщил Балашову, что он приказом отчислен от их группы и прикомандирован к другой. А в этой другой группе молодой генерал-майор целый час говорил с Балашовым о каких-то таких пустяках, что было и не понять, что за смысл в беседе подобного рода. Во время второй подобной же бессодержательной и пустой беседы зашел второй генерал, постарше, который просил Балашова уточнить дислокацию войск круговой обороны в Вяземском окружении 1941 года и задал опять незначительные вопросы. Петр Николаевич понял, что им поручено его «прощупать».

В заключение этого второго разговора Балашов был приглашен на совещание, которому, видимо, придавали какое-то особо важное значение.

Когда Балашов в назначенный час явился, в приемной собралось уже человек десять. Это были все незнакомые Балашову полковники и генералы. Многие радостно здоровались между собою и заводили вполголоса оживленные разговоры. Петр Николаевич подумал, что в прежние времена, хоть и не часто ему случалось бывать на совещаниях с высоким начальством, все же всегда оказывалось большинство хотя бы в лицо знакомых людей. Затем появился Чалый, а вслед за тем — Рокотов и еще человека три, прибывшие с фронта, которых Петр Николаевич знал раньше, — при виде его они проявили радость, поздравляли с наградой, с присвоением звания генерал-лейтенанта, расспрашивали о здоровье, о жизни в Москве.

Все собравшиеся были возбуждены предстоящим совещанием. Рокотов пояснил тихонько, что совещание, возможно, будет происходить за городом...

— Так случалось: соберутся здесь, а их по машинам — и за город... «к самому»! — таинственно добавил он.

Время шло, а начальство все не решалось начать работу. Прошло уже минут сорок, когда через приемную в кабинет начальника промчался бегом немолодой тучноватый полковник.

Вокруг зашептались: «Вызвал по телефону!» А несколько минут спустя, каким-то необъяснимым путем, без всякого объявления, снова сами собой все узнали, что «вызвал» лишь для того, чтобы разрешить совещание на месте.

Кто-то сказал шепотом, что «сам», возможно, все-таки будет присутствовать, но, так сказать, незримо.

Балашову подумалось: «Как бог — вездесущ и всеведущ!» Он усмехнулся этой веселенькой мысли. И тут же ему припомнилась поездка во Францию в начале тридцатых годов, в составе военно-дипломатической миссии... Хоть время было предельно загружено, а все-таки кое-где они тогда побывали. Запомнились поездки на кладбище Пер-Ляшез, в Пантеон, в Сите — Нотр-Дам, Дворец Правосудия, Святая капелла Людовика Благочестивого, покоряющая волшебством древнейших готических витражей, а в этой капелле — каморка с тайным внутренним входом и узенькой смотровой щелью, будто из танка, откуда король, незримо присутствуя, наблюдал народ... Да, в наше время исчезла нужда в каморках и смотровых щелях. Можно «незримо присутствовать» при помощи микрофона...

— Идемте, Петр Николаевич, начинается, — позвал Чалый.

В зале заседания на хозяйском месте появился давно известный генерал-полковник, который в коротких словах очертил задачу предстоящей работы и предоставил слово основному докладчику.

Докладчик, так же как и начальник, в звании генерал-полковника, хотя очень еще молодой, начал с итогов зимней кампании и характеристики положения на сегодня.

Часть войск Красной Армии, освободивших район Ржева, нависает выступом с севера, западнее Вязьмы. Южнее — так же с запада — группируются кавалерийский корпус и на широком пространстве — партизаны. Однако противник прочно удерживает район Вязьмы — Гжатска, автостраду и железнодорожную магистраль. При наступлении весны зимние операции остались незавершенными. Линия фронта, рваная и извилистая, является весьма спорной. Даже незначительный перевес в ту или иную сторону при первом же ударе может изменить положение в течение каких-нибудь суток.

Балашов, так долго оторванный от военной жизни, совсем вниманием силился вникнуть в ту «вводную», которую предлагало командование.

— В том и задача, чтобы этот решающий перевес создан был не фашистским командованием, а нами, — продолжал докладчик.— Овладение Москвой, как важнейшим центром СССР, гитлеровские генералы считают своей главной задачей. Весьма вероятно, что именно здесь, на этом кратчайшем направлении, фашисты желали бы начать наступление, и начнут, если мы не опередим их в подготовке. Но Верховное командование достаточно мудро, чтобы предусмотреть эту возможность. Весьма вероятно, что именно здесь развернется генеральное сражение предстоящего лета. И в этом случае именно здесь мы и нанесем противнику смертельный удар, после которого он начнет откатываться на запад в нарастающих темпах...

Докладчик далее декларировал, что освобождение района Вязьмы сняло бы угрозу Москве с запада и открыло бы Красной Армии путь на Смоленск и в верхнее Заднепровье...

Балашов слушал гладкую речь генерал-полковника и чувствовал, что что-то здесь не совсем так.

Участникам совещания не было приведено никакой характеристики советско-германского фронта в целом. Каково положение на соседних фронтах? На какие доводы может опираться утверждение, что гитлеровские генералы готовятся именно здесь к нанесению решающего удара? Только на геометрию? На то, что это кратчайшее расстояние до Москвы? Но ведь война — это сплошная диалектика. Война — это пример наиболее сложного переплетения взаимосвязей при самом напряженном обострении всех мыслимых внешних и внутренних противоречий. Как же возможно метафизически вырвать одно направление фронта, может быть, лишь одну шестую или восьмую часть всего протяжения, и априорно считать эту шестую часть главной? Так теоретизировать мыслимо было бы только в том историческом случае, если бы наш перевес был бесспорен в общем масштабе, — тогда мы могли бы сказать, что навяжем противнику нашу волю и, хочет или не хочет, он вынужден будет принять генеральный бой в той точке фронта, которую мы для себя считаем наиболее выгодной...

Впрочем, командование созвало это совещание не для общестратегических рассуждений, а для стратегического планирования летних операций на данном участке фронта, на данном направлении. Конечно, можно представить себе и так, что следует ожидать важнейших событий предстоящего лета именно здесь. Может быть, в результате настоящего совещания и сопоставления его с другими такими же частными совещаниями Главное командование и будет строить свои окончательные планы.

И Петр Николаевич, успокоив себя таким образом, сосредоточил всю волю и внимание на решении этой сравнительно узкой задачи. Считая, что доказательств о намерениях гитлеровских генералов не требуется, что условно они именно здесь готовятся к нанесению главного удара, он представил себе, как все хозяйство Европы, захваченное гитлеровской Германией, на гусеничном ходу орудий и танков, на крыльях тяжелых бомбардировщиков, на тысячах железнодорожных составов ринулось снова на эту в прошлом году истерзанную огнем и железом землю, на которой местами от одной до другой воронки, взрытой минами и снарядами, расстояние всего-то в десяток метров, на эти разрушенные укрепления, на сожженные деревни...

«А готовы ли мы к тому, чтобы месяца через два здесь встретить отпором эту махину или, опережая ее удар, бросить в бой наши превосходящие силы?.. Создать здесь техническое и численное превосходство, сохраняя и на других направлениях достаточной мощи заслоны, чтобы противник не смог обмануть нас и нанести решающий удар на другом фронте?! Готовы ли мы?» — задавал себе вопрос Балашов.

Из содокладов, которые они слушали, получилось, что всюду и ко всему все готовы, что все в подготовке совершенно благополучно, и особенно рьяно подчеркивал это главный докладчик, провозгласивший, что предстоящая летняя кампания будет проводиться широкими наступательными операциями Красной Армии.

«Неужто же так-таки в эту одну такую тяжелую зиму действительно мы все успели?» — с изумлением думалось Балашову. Он обвел вопрошающим взглядом лица слушателей — всех этих уже получивших опыт командиров и работников штабов, и он заметил, что взгляды их избегают друг друга.

Балашов опять посмотрел на докладчика, который по-прежнему многословно и в полной уверенности утверждал всеобщее благополучие, мобильную гибкость железных дорог, готовность автотранспорта...

«Врет! — подумалось Балашову. — И ведь многие здесь понимают, что врет!»

От возмущения он даже приподнялся и встретился взглядом с Рокотовым. Тонкое, всегда чуть насмешливое лицо его с крылатым разлетом бровей выражало грустную иронию. Прищуренные, глубоко посаженные глаза понимающе и дружески улыбнулись, как бы призывая к спокойствию. Петр Николаевич внял этому молчаливому взгляду, но мысль его возмущалась.

«Так что же такое творится? — думал он. — Так он и будет петь свою лживую песенку: «Любимый город может спать спокойно», а все серьезные люди будут слушать... И что? Верить, что ли, должны? И спокойно спать?! Так кому же это на руку?! Ну, а что же он, «бог», там, за этой завесой, что же всевидящий и вездесущий не скажет грозного слова? Или он считает что это «ложь во спасение»? Считает, что ложь заставляет тех, кто ее сочинил, из кожи вылезть, а все-таки претворить ее в правду?!»

И вдруг Балашов припомнил сказанные вскользь слова Чалого о том, что докладчик вхож в «высшие сферы» и произносит здесь то, что вчера уже признано там, «наверху», угодным и правильным. Значит, никто не решится встать и хотя бы простым вопросом вселить смятение в умы и речи собравшихся, потому что никто из них не захочет, чтобы его вышвырнули на генеральскую пенсию по инвалидности или с клеймом недоверия, и все пошло бы мимо него — война, смертельные схватки за самое существование народа, события мирового значения, все — мимо. Он оказался бы не участником, а посторонним в этой борьбе, ее современником. А то, что он был бы способен делать, поручили бы делать кому-то другому...

«Нет, не выйдет, шалишь!» — воскликнул про себя Балашов.

По окончании совещания Рокотов вышел вместе с Балашовым.

— И ведь сколько пустой болтовни и какое чиновничье очковтирательство слушать приходится, ажно совесть трещит! — вполголоса сказал Рокотов, медленно, приспособляясь к ноге Балашова, идя с ним по бульвару. — Ведь мы-то на фронте! Нам лучше видно, что техники еще мало, что маневренность наша слаба... Ох, слаба!..

— Н-нда! — неопределенно сказал Балашов.

— А впрочем, от слов ничего не изменится! Подумай сам — если бы он признавал, что мы еще не готовы, в этом случае фашисты, думаешь, стали бы ждать нашей с тобою готовности? Ведь не стали бы! Значит, черт с ним, пусть врет! Самое главное заключается в том, чтобы этому типу не верить, а все-таки вложить в подготовку к лету все силы, несмотря на любую степень готовности и обеспеченность техникой... Все равно надо выстоять в драке.

— Надо выстоять, — согласно кивнул Балашов.

— Вот об этом-то я и думал, когда смотрел на тебя во время заседания. Значит, я тебя верно понял?

Балашов молча кивнул.

— Я про него, краснобая этого, до сего дня не слышал. Откуда он взялся? — спросил Балашов.

— Ну, я-то встречал его до войны. Они тогда «доказали», что пулемет-пистолет не пригоден как массовое оружие, потому что дает, мол, он по сравнению с винтовкой перерасход патронов... Ну что ж... убедили и «победили»... Торжества у них было тогда! «Экономию» навели на дефицитных цветных металлах... Гляжу и сейчас удивляюсь: мозжишки в масштабе экономного управдома, а вот... продолжают существовать, и в званиях повышаются, и в должностях, — со злостью сказал Рокотов.

— А почему он уверен, что мыслимо наше широкое наступление? Лично я сомневаюсь, а у него ведь сомнений нет никаких. Так и режет!..

— Есть такой слух, — сказал Рокотов, — что в этом году в Европе откроется Западный фронт.

— А если обманут? — предположил Балашов.

— Слух из высоких источников. А с горы-то виднее, не нам судить...

— Значит, по-твоему, это авторитетно, что он говорил?

Рокотов посмотрел выразительно.

— Если он говорит, значит, так думают в Ставке. А прочее — сам суди. Время, время покажет! — коротко заключил Рокотов.

Несколько шагов они прошли молча.

— А ты думаешь, где будет главное направление? — вдруг спросил Рокотов.

Балашов, который думал о том же, качнул головой.

— Нет, я не пророк! Во всяком случае, где бы оно ни случилось, насколько я понимаю со стороны, нам пока что умнее было бы не наступать, а стоять на своих рубежах... Упереться, стоять и размалывать их в обороне. Стоять, вопреки любому напору, и если придется, то стоять даже и без достаточных средств к тому, чтобы просто стоять. И чем дольше мы выстоим, тем вернее будет тот самый последний удар, про который мы с тобой в прошлый раз говорили, такой удар, чтобы фашистам уже не оправиться... Но если мы ринемся наступать... Боюсь, что для нас это рано... Одна зима, да такая тяжелая...

— Мне еще надо сейчас в Генштаб, — спохватился Рокотов, как показалось Балашову, ускользая от этой опасной темы. — Поезжай на моей машине.

— Нет, я в ходьбе тренируюсь. Врач смотрел, разрешил и даже рекомендует ходить, — возразил Балашов.

— Это верно. А еще тебе мой совет... для здоровья: когда будешь на заседаниях, то не вскакивай с места и не сжимай кулаки, если кто завирается... Нет нужды, чтобы все твои мысли читали! Тебе воевать предстоит, а не спорить тут...

Они попрощались.

 

...Летние бои начались в мае наступлением Красной Армии на Харьковском направлении, день, два, четыре дня... И сорвалось...

«Отвлекающие перед ударом на Вязьму», — успокоил себя Балашов.

Но фашисты ответили встречными ударами на Донце, в то же время начав наступление на Керчь. На Керченском направлении Красная Армия сразу же пошатнулась. По поспешности отступления наших частей через пролив, на Тамань, можно было понять, что в Керчи покинута техника, может быть, снова захвачены в плен целые части...

К началу июня после долгой, долгой осады завязались, явно — последние, схватки у Севастополя.

Было уже похоже на то, что главные события лета разгорятся на юге.

Началось наступление немцев на Харьковском направлении, по-прошлогоднему — с прорывами, «клещами» и окружениями.

Скверно выглядели в этот момент еще висевшие кое-где те же плакаты с немецкими лягушатами, нанизанными на богатырский штык...

Тяжко было на сердце у Балашова.

Опубликование документов о союзе с Англией и Америкой против Германии и о создании в 1942 году второго фронта в Европе отозвалось моральным подъемом среди массы советских людей и в тылу и на фронте. Казалось, теперь-то фашистам конец! Как ударят с запада свежие силы Англии и Америки, так разом все переменится и на советских фронтах...

«Да, если так, если оттянут на запад от нас ну хоть треть фашистских дивизий, тогда дело пойдет веселее! — подумалось и Балашову. — Но ведь, пожалуй, не сразу они... Пока раскачаются... А немцы-то поспешат после такого грохота о нашем союзе...»

И действительно, будто в ответ на надежды и ожидания советских людей, фашистское наступление развернулось по всему югу. Страшные удары фашистов обрушились на героический Севастополь, и продержавшийся восемь месяцев в осаде Севастополь пал. Бои на Воронежском направлении докатились до самого Воронежа, сражение разлилось до Кантемировки и Лисичанска...

Балашов оставался по-прежнему в группе, временно находившейся в распоряжении НКО. Бездеятельность стала ему нестерпима, нервное напряжение дошло до такой степени, что врач отметил у него ухудшение зрения и покачал головой.

— Вам бы еще в санаторий, — высказал он.

— Мне бы, товарищ доктор, на фронт, и все бы сняло как рукой! — возразил Балашов.

Врач опять покачал головой и усмехнулся.

— Клин клином? — спросил он. — Теория древняя. Дедушки говорили: «Чем ушибся, тем и лечись...» Нет, сегодня мы в это не верим.

 

По сводкам Информбюро ничего еще было нельзя понять толком. Балашов часами сидел над картой, решая замысловатые ребусы, когда раздался короткий звонок.

Петр Николаевич сам отпер дверь, и в квартиру вошел полковник. Без всякого объяснения он предложил Балашову немедля одеться и ехать с ним. Несмотря на то, что приехавший был в форме всего лишь полковника, генерал Балашов не задал ему никакого вопроса. Об этом Петр Николаевич подумал уже значительно позже, а в тот момент он услышал в голосе своего нежданного посетителя такую привычку к безотказному выполнению его требований, что просто обрадовался отсутствию дома Ксении, обрадовался тому, что полковник приехал за ним один и вызвал его без обыска, без конвоя, без всякой шумихи...

Петру Николаевичу показалось даже, что он был внутренне давно подготовлен к подобному повороту в своей судьбе. Какие обвинения его ожидают, он не пытался себе представить. Он был даже почти спокоен.

Волнение его началось лишь тогда, когда оказалось, что его везут не на площадь Дзержинского, не в Лефортовскую тюрьму, а в Кремль... Так что же это? Не арест? Но он промолчал.

— Оружие есть? — спросили его у входа в здание.

И только здесь Петр Николаевич понял, что, пригласив его ехать, полковник не задал ему на месте этого обязательного вопроса. И, наконец, только здесь ему объявили, что его ожидает «лично товарищ Сталин»...

Сталин! Сам!..

Как ни хотел Балашов взять себя в руки, сдержать волнение, этого не получалось. Такой неожиданный оборот отозвался на нем почти потрясением. Если бы было возможно, он просил бы перенести эту встречу на завтра. Но он понимал, что это немыслимо.

Перед огромным зеркалом он торопливо, чуть ли не суетливо, приводил в порядок обмундирование. Кто-то услужливо подал ему гребенку, кто-то другой отряхнул щеткой пыль с обуви, третий — с плеч и спины... Но Балашов не способен был даже видеть этих людей. Собственное лицо в зеркале тоже расплылось перед ним каким-то невыразительным, бледным блином...

«Вот оно где, испытание! Посмотрел бы мой доктор сейчас, что со мною творится, отправил бы на Канатку!1 — подумалось Балашову, и он с удовольствием ощутил, что способен еще улыбнуться. — Так что же такое? Зачем это может быть?» — думал он.

-----------------------------------------------------------------------

1 «Канатка» — Канатчикова дача — старое название известной психиатрической больницы.

 

Он шел по большому, почти пустому кабинету один, а у стола сидел Сталин в простом белом кителе, застегнутом доверху. И Балашов ощущал, что был весь у Сталина на виду. Ему казалось, что он идет слишком долго под его наблюдающим и пронзительным взглядом. И, вероятно, являет собою не очень воинственный вид. Он на ходу подтянулся.

— ...по вашему приказанию явился! — отрапортовал он по форме.

Сталин встал от стола навстречу и протянул ему руку.

— Здравствуйте, Петр Николаевич, — сказал, как знакомому.

Только тут Балашов заметил, что в кабинете был еще один человек. Он узнал его скорее по пенсне, чем в лицо. Это был Берия.

Берия тоже поднялся, подал руку.

— Садитесь. Вы, говорят, на нас обижаетесь? — спросил Сталин.

— Я себя обиженным не считаю, Иосиф Виссарионович, тем более что источники клеветы, которая временно лишила меня доверия партии и правительства, для меня разъяснились,— сказал Балашов, почти оправившись от волнения.— Бывает, с одной стороны, клевета, наветы врагов, а с другой — ошибки...

— Однако в Советском государстве клевета всегда будет раскрыта и виновные понесут справедливое наказание! — раздраженно, даже со злостью, прервал Сталин. — Коммунистическая партия и советская власть, в конечном счете, всегда справедливы.

— Со своей стороны могу подтвердить, — сказал Берия,— генерал Балашов не проявил своей личной обиды. Находясь в заключении, генерал Балашов продолжал непрерывно свою работу для укрепления Красной Армии. Он проявил себя подлинным коммунистом... Я изучил ваше дело, товарищ генерал,— обратился Берия к Балашову. — По последним данным нам стало известно, что в числе ваших слушателей в академии оказался немецкий агент, некий якобы Зубов. Такие агенты, проникнув в Красную Армию, порочили честных людей, а во время войны сеяли панику, создавали дезорганизацию, чтобы спасти от органов безопасности свою шкуру и ускользнуть к своим хозяевам в плен...

— Зубов?! Полковник Зубов? Агент фашистов?! — удивленно спросил Балашов. — Этого я не знал! Быть не может!

— Видите, даже вы сами считали «не может быть», а оказалось, что может! — строго сказал Берия. — Именно так все и было. Ваш бывший слушатель Зубов теперь полковник эсэсовцев! Не Зубов, а Зуббен...

— Если Лаврентий Павлович говорит, значит, так все и есть. Он лучше всех знает, что может быть, что — не может, — заметил со своей стороны Сталин.

— Я имел в виду другого полковника — эсэсовца Кюльпе, которого мы расстреляли под Вязьмой. Я многое понял в предъявлявшихся мне обвинениях, когда мы его допросили...

— Зачем же вы поспешили его уничтожить? — придирчиво спросил Берия. — Такого полковника следовало доставить ко мне. Мы заставили бы его дать ценные показания!..

«Ведь в самом деле! Как же так? Действительно... Мы поспешили!..» — подумал Балашов.

— Из окружения — мы не могли, — сообразил он тут же. — У нас не было транспорта. Нам пришлось расстрелять.

— А лично вас ведь доставили из окружения самолетом,— жестко сказал Берия. — Значит, был-таки транспорт!

«Что же это? Он считает, что было важнее доставить сюда живым Кюльпе!» — мелькнула у Балашова мысль, и он почти почувствовал себя виноватым...

— Самолет был единственный и стоял на ремонте. Его как раз привели в порядок, когда я оказался ранен. Просто мне повезло, — пояснил Балашов.

Сталин поднялся, зажег трубку и в нетерпении прошелся.

— Вы что же, лично его расстреляли, этого Кюльпе? — спросил Берия.

— Нет, я лично этим не занимался, — ответил Балашов и заметил жесткую усмешку, скользнувшую в усах Сталина.

Впрочем, может быть, он ошибся. Усмешка исчезла в облаке трубочного дыма, которое выпустил Сталин.

— Погоди, Лаврентий! Ты совсем генерала сбил с толку,— вмешался он. — Я лично считаю счастливым случаем, что эсэсовца не послали в тыл. Для советской Родины это счастливый случай, что самолет нашелся, когда товарищ Балашов оказался ранен. Иначе партия потеряла бы верного большевика. — Сталин повернулся к Балашову. — Я лично хочу вам сказать, Петр Николаевич... — произнес он.

Балашов поднялся.

— Нет, вы сидите, сидите,— мягко удержал его Сталин.— Я лично хочу вам сказать, что бывший нарком внутренних дел Ежов натворил очень много несправедливостей. Как говорится, дров наломал бывший наркомвнудел Ежов. Дезинформировал партию и правительство бывший наркомвнудел Ежов... — Сталин сел, пыхнул трубкой и ею же ткнул в сторону Берии. — Лаврентий Павлович Берия разобрался в несправедливости многих напрасно затеянных обвинений, — сказал он. — Честь и хвала ему! К сожалению, мы запоздали исправить кое-какие ошибки Ежова, — грустно добавил Сталин.

Балашов слушал молча. Последнее признание Сталина чуть не вырвало у него какие-то, может быть, неуместные фразы, слова. Но он удержал их, почувствовал, что, несмотря на приветливость и простоту, «сам» не допустит лишних слов, не относящихся к намеченной теме.

— Как ваше здоровье? — неожиданно спросил Сталин.

Балашов вскочил.

— Полностью боеспособен, товарищ Сталин! — с какой-то невольно деланной молодцеватостью выпалил он.

— Ну, полностью или не полностью... Храбриться не стоит. Врачи говорят, что еще не полностью, — возразил Сталин. Он взял со стола бумажку, в которой, судя по его жесту, было сказано о здоровье Балашова. — У врачей есть свое мнение. — Сталин чуть усмехнулся. — Я вас сначала про это именно и хотел спросить. Слыхал от врача, будто вы обижаетесь, что вас держат в тылу...

«Так вон оно что! — спохватился вдруг Балашов. — А я-то, а я-то про что им развел! Ну и попал пальцем в небо!..» Он снова смутился, но Сталин словно бы не заметил его состояния. Лицо его теперь выглядело озабоченным и помрачневшим.

— Фашизм на нас наступает, товарищ генерал, — строго сказал он. — Значит, приходится ценных людей, — а мы вас считаем ценным военачальником, — привлекать, несмотря на болезни и раны. Понимаете сами, что происходит. Очень опасный момент переживаем...

«Значит, на фронт!» — догадался Балашов.

Сталин заговорил торжественно:

— Партия и правительство уже проявили полное к вам доверие присвоением звания генерал-лейтенанта и присуждением высшей награды — ордена Ленина. Партия и правительство ожидают, что вы оправдаете это доверие на посту заместителя командующего фронтом. Вот здесь, — сказал Сталин. Он подошел к висевшей на стене карте и дымящейся трубкой обвел пространство южнее Воронежа, в районе Миллерова и Богучар. — Не ожидали мы здесь такого стремительного течения событий. Глядя прямо в лицо правде, надо признать, что история требует от советских людей, от полководцев и от простых бойцов, история требует героизма.

Балашов посмотрел на карту, и трудный «ребус» здесь перед ним раскрылся во всем драматизме: скрещение синих и красных стрел, кружочки, флажки показали ему, что действительно там не легко...

«Так вот что творится!» — подумал он.

— Партия и правительство направляют вас отстоять от врага советскую нефть и хлеб... И, в конечном счете, нанести врагу поражение, — приподнято заключил Сталин.

Балашов взволновался. Он готов был забыть все обиды и обвинения, искренне все позабыть... И как неуместно заговорил он об этом давно ушедшем недоверии! А Сталин, оказывается, сразу хотел сказать о новом его назначении!..

— Спасибо, Иосиф Виссарионович! — произнес он дрогнувшим голосом, поднимаясь с места.

— Сидите, сидите! Как ваша семья? — заботливо спросил Сталин. — В чем нуждается ваша семья?

— Спасибо. Устроено все. Жена ни в чем не нуждается. Дочь работает на Урале... — сказал Балашов, смешавшись от этой заботливости.

— А сын? — спросил Сталин.

— Не знаю. Под Вязьмой... Вероятно, погиб. Не знаю.

— Многие потеряли своих сыновей, — печально сказал Сталин.

Был такой слух, что он сам потерял сына в тот же период. И Балашов почувствовал сердечную близость с этим большим, недоступным сверхчеловеком. Он смолчал.

— Желаю победы. Поезжайте. Родина ждать не может, — закончил Сталин. Он пожал руку Балашова. — И помните: партия и советское правительство иногда ошибаются, но умеют исправить свои ошибки. В конечном счете наша партия и советская власть всегда справедливы...

Берия тоже поднялся, подал руку.

— Если вам попадут в плен эсэсовские полковники, вы постарайтесь все-таки их с такою поспешностью не расстреливать больше, — сказал он, чуть усмехаясь.

Балашов подумал, что не хотел бы еще раз встретиться с этим человеком, хотя Сталин дал явно понять, что именно Берия пользуется его наибольшим сердечным доверием и помогает во всем Сталину, именно Берия, по всей вероятности, докладывал Сталину и о невиновности Балашова, Именно Берия и сегодня подтвердил, что внимательно изучил дело и что Балашов работал в тюрьме над укреплением Красной Армии.

Петр Николаевич отказался от машины, предложенной тем же ожидавшим его полковником. Сказал, что пройдется пешком до дому. Он решил уже из дому созвониться с Генштабом и договориться, когда приехать для оформления... Ему было необходимо немного прийти в себя после этой внезапной беседы, хотя он понимал, что время не ждет...

Но волнение было слишком глубоким. И почему-то особенно озадачило его сообщение Берии, что Зубов оказался фашистом... «Некий якобы Зубов», — вспомнил он слова Берии.— А может даже «фон»? Пожалуй, действительно, что-то в нем было немецкое... А тогда, в окружении, говорил такие слова: «Вы тогда были правы, а я не прав...» И ведь, казалось, отлично сражался... Именно у него в дивизии сохранялся отменный порядок и дисциплина!.. Да ну его к дьяволу, подлеца и предателя!.. Вон что они натворили, эти кюльпе и зубовы-зуббены...»

Балашов вдруг заметил, что встречавшиеся военные ему отдают приветствия, а он им не отвечает. Он терпеть не мог и в других такого рассеянно-начальственного верхоглядства, не раз даже делал замечания незнакомым капитанам, майорам за неответ на приветствия младших. Почувствовав себя виноватым, он стал следить за встречавшимися военными...

Мысль возвратилась опять к этой карте на стене кремлевского кабинета, к сумбуру значков, которые испещрили ее...

«Да, вот что наделали, что натворили!..»

Балашов повернул с Волхонки. Проще всего было сейчас зайти в наркомат. Но ему хотелось еще побыть одному, проветриться. Нет, сначала добраться до дома, оттуда уже позвонить в наркомат и сговориться о выезде...

Петр Николаевич шел по бульвару. Как в мирное время, здесь бегали и играли детишки.

«Ишь копаются! — с улыбкой подумал он. — Мало их осталось в Москве, а все же играют и беззаботны!» Но тут же он увидал, что они не беззаботны: они были вооружены автоматами, пулеметами, они рыли в песке окопы, они строили бомбоубежища... Они водили в атаки танки, они подавали сигналы воздушной тревоги, они, широко расставив ручонки, представляли собою тяжелые бомбовозы и «летали» с грозным басовитым гудением, как шмели, «летали» кругами, выискивая наземные цели между кустами и на дорожках Гоголевского бульвара.

«Только бы позже, когда они вырастут, еще раз не застигла бы их война... Ведь какое проклятие! Ни одно поколение людей не успевает прожить в полном мире», — думал о них Балашов.

И вдруг он опять возвратился к разговору там, в кабинете:

«Неужели он думает все же, что Кюльпе расстрелян «с поспешностью», чтобы уничтожить следы каких-то бесчестных связей?» — спросил себя Балашов, и от этой мысли снова отчаянно заболел затылок, и в глазах замелькали и закружились черные точки, а лица прохожих стали сплываться.

«Но ведь тебе доверяют! Тебя посылают на такую высокую должность, тебе же вручают судьбы сотен тысяч бойцов и командиров. «Партия и правительство направляют вас отстоять от врага советскую нефть и советский хлеб», — прозвучал в ушах голос Сталина. — Чего же тебе еще? — остановил себя Балашов. — Лично же Сталин тебя посылает на этот пост!» Он подумал, что в трудный час явится снова стоять рядом с Рокотовым...

Что-то произошло при переходе Арбата, кто-то засуетился, шмыгнули какие-то люди, оттесняя прохожих от перехода улицы, остановилось движение, и через площадь промчались бесшумные, как быстроходные корабли, шесть крупных машин, перед которыми регулировщик замер, как статуя...

«Вот и «он» сам поехал домой, на дачу», — понял Петр Николаевич.

К самому тротуару, обогнав Балашова, прижалась машина. Вышел тот же полковник, но теперь почтительный, ласковый.

— Не устали еще, товарищ генерал? Извините, приказано ехать за вами.

Балашов взглянул удивленно.

— Да, да, спасибо, — сказал он, покорно садясь в машину. — Действительно, надо спешить...

...Ксению Балашов застал за укладкой его чемодана.

— Самолет в двадцать два ноль-ноль с Центрального аэродрома! — вместо приветствия выпалила она возбужденно, странно — почти что радостно.

— Ты уж знаешь? Звонили? — спросил он.

— Нет, кто звонил! Кто? Ты знаешь, кто мне звонил?! — спрашивала она, по виду не столь огорченная его предстоящим отъездом, как взбудораженная каким-то другим, посторонним событием.

— Рокотов? — спросил он.

— Да Сталин же, Сталин! — воскликнула Ксения. — Ты понимаешь, вот двадцать минут назад, лично! Сам! И представь, вот так просто назвал меня: «Ксения Владимировна, говорит товарищ Сталин». Я обалдела даже. А он говорит: «Петр Николаевич только что был у меня. Он еще не приехал домой?» Я говорю — не приехал. А он: «Передайте ему, самолет с Центрального аэродрома сегодня в двадцать два ноль-ноль. Все документы там выдадут. Машину пришлют в двадцать один ноль-ноль. Пусть не волнуется, никуда не ездит. — И вдруг: — Как вы себя чувствуете, лично вы?» Я говорю: «Спасибо, я совершенно здорова». — «Когда, говорит, возвратится домой Петр Николаевич, передайте ему мой сердечный привет и добрые пожелания...» Я говорю: «Спасибо, спасибо!» А он: «До свидания, Ксения Владимировна...» — и что-то еще он сказал. Сказал, что ты верный сын партии, а я уж до того ошалела, что не запомнила... Что-то ему лепетала, право, как первоклассница...

Балашов заметил, что сам он тоже немного шалеет...

«Ну что тут такого? Он видел, что я взволновался, и захотел успокоить и облегчить от хлопот. Чего ему стоит! Приказал заготовить и привезти документы. Ведь действительно надо спешить... Вон что творится!.. Тем лучше, зато никуда не звонить, не ехать, — охлаждал себя Петр Николаевич. — Однако ведь это значит, что до отъезда осталось всего три часа», — вдруг спохватился он.

Он взглянул в лицо Ксении и увидел, что, выговорив ему свое возбуждение, она вдруг угасла. Плечи ее опустились. Она на него смотрела печальным, широко раскрытым взглядом. На глазах были слезы.

Он молча обнял ее. Она положила ему на грудь голову.

— Опять я останусь одна... ждать писем, — шепнула она, и слеза наконец сорвалась у нее с ресниц и поползла по щеке...


backgoldОГЛАВЛЕHИЕgoldforward