APВ начало libraryКаталог

ГУМАНИТАРНАЯ БИБЛИОТЕКА АНДРЕЯ ПЛАТОНОВА


backgoldОГЛАВЛЕHИЕgoldforward


Глава семнадцатая

 

Ксению Владимировну разбудил, как всегда, звук позывных радиостанции имени Коминтерна. Десять знакомых, привычных нот.

Хотя в московских школах занятия в этом году так и не начинались, Ксения Владимировна не изменила многолетней размеренности своей учительской жизни. Она по-прежнему рано вставала и почти каждое утро шла в школу. Так легче было переносить одиночество, которое стало для нее особенно тяжким после внезапного визита Бурнина и последовавшего на другой день отъезда дочери.

Зина писала часто, подробно описывала свое устройство в общежитии в маленьком городке, который волей военной судьбы вынужден был вместить два крупных завода, отчего все постоянные жители почувствовали себя в тесноте...

В телеграмме, полученной только вчера, Зина молила мать не ждать больше, оставить Москву и немедленно выехать к ней. Значит, до них успели дойти слухи о том, какое тяжелое испытание, смятение душ и растерянность пережила дня три назад советская столица...

Надо будет сегодня же написать Зине трезвое, спокойное письмо о том, что Москва ей, москвичке, привычнее и ближе других городов, что после того, как заводы и часть учреждений и жителей эвакуировались, жизнь снова вошла в колею. Надо также сказать, что все-таки вскоре ожидается начало учебных занятий в школах и она будет нужна здесь ребятам, тем более что некоторые предприятия их района остались на месте, работают, и надо же детям не терять учебного года...

«Пора вставать», — сказала себе Ксения Владимировна, прослушав в постели утренние известия, в которых не было ничего нового и утешительного. Опасность, нависшая над Москвой, не рассеялась. Бои шли на прежних направлениях — Калинин, Можайск, Тула, Наро-Фоминск, и уже упоминались какие-то населенные пункты, обозначенные таинственными начальными буквами: «3», «С», «Г», «М»; весь алфавит был пущен в ход, но не давал никакого представления о действительности.

В комнате было холодно, неприютно. На улице пасмурно, и оттого рассвет наступал особенно медленно. За окнами лепился мокрый, тающий снег, несколько крепких, не сорванных ни холодами, ни ветром кленовых листков трепетали над самым окном.

Ксения Владимировна, привычно занимаясь уборкой комнаты, подумала, что у нее никак не доходят руки законопатить окна. Когда настанут морозы, то поздно будет. По счастью, ни одно стекло не лопнуло от бомбежки в их стареньком домике. Видимо, от взрывной волны защищали его соседние высокие дома — ишь там сколько стекол заменено фанерой, а то и вовсе покинутые жильцами квартиры стоят без стекол.

Когда вскипел чайник, встряхнула примус. Не много в нем керосина. Подозрительно тронула жестяной жбан; тоже на донце. Значит, надо еще наведаться и в нефтелавку. Живешь одна, а какие-то мелочи все-таки остаются...

Чай был слабостью Ксении Владимировны. Стакан крепкого чая всегда давал утреннюю зарядку. Это была привычка Балашова — пить с утра крепкий чай, и Ксения Владимировна давно освоила и сохранила эту привычку. В течение последних недель, ожидая приезда мужа, она припасла чай разных сортов, берегла его, расходуя скупо и бережно на себя. Но сегодня, по поводу скверной и неприятной погоды, решила с утра подбодриться и разогреться крепким...

По крылечку протопотали привычные поутру шаги почтальонши, стукнула жестяная крышка дверного ящика.

Ксения Владимировна нетерпеливо открыла его. Только газета. Последние известия были уже прослушаны по радио.

На остальное могло быть уделено не более десяти минут. Пробежать глазами по заголовкам... Да, видимо, положение остается пока все то же...

Она разложила бумагу. Именно то, что положение оставалось прежним, нелегким, понуждало не откладывая написать Зине спокойное, убедительное письмо. Опережая себя на день, можно сказать, что заклеила на зиму окна, натопила печку и блаженствует на диванчике с книжкой, слушая, как поскрипывает будильник, или что-нибудь в этом роде...

Но она не успела начать письма, как раздался телефонный звонок.

— Ксения Владимировна, родная! — послышался знакомый ласковый голос учительницы географии. — Я должна сегодня дежурить в школе, но приехал зять с фронта в командировку на сутки и только сию минуту вошел. Вам ведь там рядом. Уж вы отдежурьте сегодня, пожалуйста, за меня. А я — в другой раз.

Это был уже не первый случай. Все в коллективе помнили, что она живет ближе других к школе, и все просили ее подежурить, с обещанием заменить ее в другой раз.

Ксения Владимировна не роптала, хотя никто потом за нее не дежурил «в другой раз», да она и не напоминала об этом. Ей и самой было лучше в школе, чем дома одной.

Так и теперь она сразу согласилась. «Ну как же, раз с фронта приехал, конечно!» — сказала она и собралась в школу, оставив на видном месте бумагу, приготовленную для письма Зине, чтобы уже не откладывать по возвращении.

Поеживаясь под мокрым снегом в демисезонном пальто, на улице она увидала несколько групп, в различных направлениях марширующих по мостовой, людей разного возраста, проходивших военное обучение. Каждый в своем гражданском одеянии, в ватниках и разношерстных пальто, в шапках, шляпах и кепках, они напоминали семнадцатый год, красногвардейцев... Среди них, как каланча, возвышался одетый в капитанскую форму сослуживец Ксении Владимировны, школьный преподаватель физкультуры Капитон Селифаныч, которого ребята издавна переименовали в капитана Василь Иваныча. Вот и в самом деле стал Капитон капитаном... На голову ниже его ростом окружали его младшие командиры, а вокруг них, задрав кверху головы, толпились любопытные ребятишки.

Картинка была комичной, и Ксения Владимировна про себя улыбнулась, хотя опять засосала ее сердце тревога о том, что мало, мало все они, педагоги, делают для ребят. Им в это сырое осеннее утро сидеть бы за партами, а они, как какие-то беспризорные воробышки, стайкой прыгают тут по мостовой, развлекаясь шагистикой, которой заняты взрослые.

Ноги моментально оказались промокшими. Надо ботинки отдать в ремонт, хоть резиновые подметки подбить, но сегодня с этим сверхурочным дежурством, конечно, не успеть в мастерскую...

Сокращая путь к школе, Ксения Владимировна нырнула в ребячий лаз, давным-давно проделанный в школьном заборе. Раньше здесь не хватало одной доски. Теперь уже не было четырех, а в стороне еще оказалось оторвано штуки три.

«Начали уж растаскивать на дрова! Так до весны не останется никакой ограды, а когда-то потом еще поставят этот забор!» — сокрушенно подумала она.

— Не снимайте пальта. Отряхните от сырости, пусть обсохнет на вас, а так-то замерзнете там, — посоветовала уборщица-«нянечка». Так было всегда смешно, когда усатые дылдушки с нарождающимся баском продолжали по многолетней привычке произносить это нежное слово «нянечка»...

И вот уже их нет почти никого... Только один «очкарик-бондарик» — Сеня Бондарин, близорукий длинноногий парень, остался от прошлого выпуска, числился старшим вожатым и приходил на дежурства с утра до вечера ежедневно. Его не взяли в армию из-за близорукости, а почти все остальные отправлены либо в военные училища, либо на фронт. О некоторых из них Ксения Владимировна помогала их матерям наводить справки. Многие как-то с первых же дней оказались в «пропавших». Где? Как? Почему?

Сеня Бондарин уже был в учительской и усердно читал газету. Навстречу Ксении Владимировне он поднялся с места.

— Сегодня должна дежурить Софья Петровна, — сказал он.

— У Софьи Петровны дела, Сеня. Она меня попросила.

Сеня что-то невнятно пробормотал.

— Ты что, недоволен? Что ворчишь? — спросила Ксения Владимировна.

— А вы знаете, Ксения Владимировна, как вас ребята зовут? «Безотказная душа». Вот вы и есть безотказная. Это самое я себе и проворчал. Уж вы извините...

— Ладно, Сенечка, извиняю. А ты вот скажи — беспризорность школьных ребят пионерского возраста как-то должна касаться вожатого? — спросила она.

— А... а как же! — даже запнувшись, воскликнул Бондарин. — Да кто же у нас беспризорный?

— Пролезь через ту дыру, — сказала Ксения Владимировна, в окно учительской указав на худой забор, — пройди в переулок и посмотри...

— Они там на обучение смотрят. Я видел.

— И находишь нормальным?

— Я, Ксения Владимировна, вообще не нахожу, что война — нормально. Людям нужна жизнь без войны, работа, ребятам — учеба. А что я сделаю? Созову ребят в школу играть в «испорченный телефон», во «флажок»?.. Они не п... пойдут. Им там интереснее. В футбол — сезон не тот...— Сеня угрюмо помолчал, просматривая газету, но, видно, не мог читать и снова заговорил с досадой и болью: — Во... вообще я совсем не хочу быть фиктивной личностью... фиктивный-дефективный какой-то! В армию меня не берут, вожатому нечего делать. Околачиваюсь тут в придурках, а райком комсомола ничего придумать не может с ребятами... Лучше я на завод куда-нибудь, что ли! Девятиклассники вон, девчонки, разряды уж получают, по третьему, по четвертому получили... А я?

— Выходит, что ты меня отчитал! — сказала Ксения Владимировна. — Райком не придумал, так, может быть, мы с тобой и должны райкому помочь. Я помню, что в восемнадцатом, в девятнадцатом школы работали...

— Да ведь теперь и ребят не так много осталось! — сказал Сеня. — Работать пошли человек пятнадцать из старших. Рабочие карточки получают и носы уж задрали, в школу совсем перестали ходить. А мелюзга — это верно, как беспризорники бегают.

— А все-таки жмутся ведь к школе! Что ни день, забегают...

Да, они забегали. Бывшие девятиклассники, не успевшие посидеть в десятых классах, уже работали на заводе и на окопных работах и заходили реже. Они почти все подали в районный военкомат заявления, что хотят идти на фронт добровольцами, но им указали объект ПВО — их школу, и они несли охрану ее; по воздушной тревоге сбегались сюда, неся дежурства на чердаке и на крыше.

Эти недавние озорники и завзятые тайные курильщики повзрослели, и учились, орудуя щипцами, топить фашистские «зажигалки» в бочках с водой, завидуя тем, кто во время первых бомбардировок Москвы удачно открыл боевой счет погашенных бомб. Они мечтали установить на крыше школы зенитный пулемет, но вражеских самолетов, прорывавшихся до самой Москвы, становилось все меньше.

Однажды, дней десять назад, со школьной крыши пост ПВО заметил предательскую ракету, пущенную из Нескучного сада в направлении завода. Ребята смело кинулись на поиски вражеского агента и отважно помогали ловить его, прочесывая кусты. Они знали свой парк — место игр, прогулок и первых романтических вздохов. Враг был схвачен...

Школа получила через два дня благодарность от командования воинской части за воспитание отважных патриотов. Ксения Владимировна, замещавшая с этих дней только что мобилизованного директора, с гордой радостью, растроганная, прочла им вслух эту официальную бумагу, а затем вывесила ее под стеклом на видное место. И родители, в большинстве рабочие соседнего большого завода, с такой же гордостью читали эту бумагу, приходя специально для этого в школу...

Иногда райком комсомола вызывал троих-четверых комсомольцев. В последние напряженные дни, когда газеты выходили с призывом: «Все на защиту Москвы!», комсомольцы ожидали, что получат боевое задание, все были готовы на подвиг... Но дело кончалось тем, что нужно было поработать несколько дней в заводских яслях, разнести повестки на срочный пленум райкома или распространить санитарно-просветительные листовки.

— Какую же я могу затеять работу, Ксения Владимировна! — продолжал Сеня. — Либо учебные занятия надо начать, либо серьезное дело ребятам в руки... Взрослые вон и то в Москве без работы многие ходят. В райкоме сказали, что старших на заготовки дров с шестнадцати лет могут послать. Я тоже просил, чтобы меня хоть на заготовки.

— Схожу-ка сама я, Сеня, в РОНО. Старших могут послать, а у нас с тобой на руках останутся малыши. Подумаем. Нечего им по улицам бегать, — сказала Ксения Владимировна.

Сеня неопределенно и скептически фыркнул, чего не позволил бы себе с другим педагогом. Но ведь Ксения Владимировна была своя, совершенно своя!..

Ребята привыкли видеть в школе чаще других педагогов именно Ксению Владимировну. К ней бежали с последней радиосводкой, ей рассказывали о письмах с фронта, о радостном и печальном: о полученных старшими братьями и отцами медалях и орденах, о похоронных извещениях. А из этих старших иные помнились Ксении Владимировне еще в облике вихрастых юнцов, стоявших, казалось, еще так недавно у классной доски...

Были и другие письма. После длительного молчания, после настоятельных справок и поисков вдруг приходило неопределенное сообщение: «Пропал без вести»...

Может, и жив, в партизанском отряде, или, отрезанный от своих, израненный, обессиленный, умирает в темной, промозглой землянке, боясь даже выползти и позвать на помощь, чтобы не попасть в руки фашистов. Никто не будет свидетелем его смерти, но никто не видел его и в живых. Он исчез! Может быть, его разорвало прямым попаданием снаряда, может быть, он засыпан землею, сгорел, утонул...

Жены и матери этих пропавших без вести встретились — и не раз — у окошка, где подавали заявления о розысках, они уже знают друг друга и с радостью вдруг узнают, что кто-то «пропавший» оказался в тыловом госпитале, нашелся!

И снова отчаяние сменяется зыбкой надеждой...

В течение долгих лет Балашов был для Ксении Владимировны тоже «пропавшим без вести», казалось — пропавшим навек... И вдруг война его вырвала из безвестности, но неужели же он появился лишь для того, чтобы снова исчезнуть?..

За этот последний месяц все тревоги ее удесятерились, теперь уже за двоих — за Петра и Ивана...

По многу раз в день она заглядывала в почтовый ящик. Иногда, оставляя школу, спешила на несколько минут к себе на квартиру, лишь для того, чтобы проверить, не принесла ли чего-нибудь почта, и снова шла в школу. Среди детей ей все-таки было легче...

— Ксения Владимировна, пакет! Ксения Владимировна, пакет! Ксения Владимировна, пакет! — кричал на ходу мелкорослый, курносый мальчишка, вбежав в учительскую. Он без спросу распахнул половинку окна и, высунув голову, закричал во двор: — Сюда давайте, сюда! Тут она, тут!

Ксения Владимировна побелела, поднялась с места, но не могла сделать шага навстречу решительной девушке в военной шинели и пилотке, с петлицами сержанта, которая подала пакет и указала пальцем, где расписаться.

Ксения Владимировна не видала, как она вышла, не заметила и того, как исчезли из учительской Бондарин и маленький мальчуган, вбежавший с таким криком.

Глядя на крупный, официального вида пакет, на котором были четко написаны ее домашний адрес, фамилия, имя и отчество, она заметила, словно глазом постороннего наблюдателя, что пакет дрожит в ее пальцах. Взяла ножницы и, выигрывая секунды на этой операции, чтобы собрался с духом, аккуратно разрезала край пакета. Бумага извещала, что муж ее, генерал-майор Петр Николаевич Балашов, ранен и находится на излечении в госпитале. Для получения прочих сведений ей предлагалось прибыть по указанному адресу и в указанные часы, имея на руках свои личные документы.

На несколько мгновений она была ошарашена и замерла, глядя прямо перед собою в окно и ничего не видя, потом вскочила, стала бесцельно перебирать какие-то лежавшие на столе бумаги, взяла телефонную трубку и не могла вспомнить нужный номер, по которому ежедневно звонила... Пришлось его разыскать по списку. Наконец она позвонила завучу школы, прося его приехать, сменить ее на дежурстве.

— Получила вызов из военного комиссариата, — сказала она, в волнении и поспешности не в силах ему объяснить, в чем дело.

Она выбежала на улицу без шляпы, в распахнутом демисезонном пальто, не чувствуя резкого ветра и влажного тумана, оседавшего над городом, не замечая сама, как расталкивала людей, чтобы вскочить в трамвай...

Она едва успела попасть в назначенные часы. Трамвай, вагоны метро, мокрый асфальт под ногами... Окошко... Она подала пакет, паспорт. Окошко захлопнулось.

В первый раз в жизни в официальной бумаге он был назван ее мужем. «Только бы не в последний!» — с каким-то суеверным опасением подумала она, ожидая перед окошком.

Вот и пропуск. Адрес. Все предусмотрено. Но часы...

— Справки — по телефону. Звонить туда можно с семи утра. Сегодня вы уже опоздали...

Ждать в бездействии до семи утра?! Этого она не могла!

Она помчалась в другой конец города, через всю Москву, ничего не видя, охваченная лихорадкой волнения за жизнь Балашова... Ведь, может быть, он умирает...

Дежурный врач сам не мог разрешить посещение.

— Ранение в голову, в спину и в ноги. Идет борьба за его жизнь. Ваш муж в бессознательном состоянии. Его личный медальон с вашим адресом и фамилией не был никем обнаружен раньше, а то бы вас известили несколько дней назад. Звоните с семи утра, в одиннадцать можете поговорить с начальником отделения. Вероятно, начальник разрешит вам ночные дежурства, это делают, — сказал врач.

Слушая врача, Ксения Владимировна видела только белый халат и чувствовала запах лекарств.

Возвратиться в школу она не могла, да и зачем?! Но, приехав домой, она все же убедилась по телефону, что старенький завуч, он же учитель физики, на дежурстве, а Софья Петровна, географичка, обещала его сменить.

Ксения Владимировна решила пока ничего никому не рассказывать, — не по скрытности, нет. Слишком много пришлось бы им объяснять. Ведь никто во всем коллективе не знал, что у Шевцовой есть муж...

«Установить потверже дежурства. Днем работать, после работы спать, а на ночь — туда, в госпиталь», — решила она.

Оказалось, она уже просто не может обходиться без школы, а сейчас дома ей стало особенно одиноко. Она не знала, что делать, и под предлогом «установить дежурства» все же снова оделась, пошла в школу...

И неприкаянный Сеня Бондарин был здесь. Он, видно, тоже не мог жить без школы и Ксении Владимировны.

Сеня встретил ее «изобретением». Он надумал создать кружок выразительного чтения, подобрать рассказы, чтобы ребята могли обслуживать раненых. Райком комсомола эту идею одобрил, а договориться с администрацией госпиталя должна была школа.

— Хорошо. Подберите пока рассказы, можно из Чехова, Зощенки... А завтра обсудим подробнее, — сказала Ксения Владимировна, чувствуя, что, может быть, первый раз в жизни относится к делу поверхностно...

— Ксенечка Владимировна, что с вами такое творится? Вы на меня обиделись, может быть, что я не пришла на дежурство... Или случилось дурное у вас что-нибудь? Неприятности, да? — заговорила с ней Софья Петровна, почуяв непривычную рассеянность Ксении Владимировны, какое-то скрытое чувство. — Может, расскажете, легче станет, а, Ксеня? — дружелюбно спросила она Шевцову.

— Нет, нет, нет! Нет, не надо!.. Я только очень прошу вас завтра быть аккуратно на месте и подежурить. Вы извините, Софья Петровна.

Ксения Владимировна торопливо простилась и возвратилась домой.

Приготовленная для письма бумага лежала на столе, но она не могла сейчас писать Зине. «Продолжаем бороться за жизнь... продолжаем бороться за жизнь...» — звучало в ушах.

Значит, вот и сейчас, и сию минуту, они продолжают бороться за его жизнь... И, может быть, вот именно в эту минуту эта борьба решается... Ждать до семи утра!..

Ночь была полной провалов, каких-то криков. Кто-то звал ее громко, отчаянно... Или это она звала его... То вдруг залает собака. И во сне возникают голодные собачьи глаза... Да, это было у булочной. Люди несли домой хлеб, еще теплый, свежий. А возле булочной одиноко сидела собака-овчарка. Какими глазами смотрела она на эти кусочки хлеба! Она понимала, что ей никто не подаст куска, и сидела, как голодный нищий, у булочной, большая, безнадежно печальная и немая...

— С голоду уж припадает на задние лапы, бедняга, а где там собаку кормить, когда люди... — говорили стоявшие в очереди.

— Да чья же собака?

— Тут жил в пятом номере инженер, ушел на фронт, с первых дней и пропал. Остались жена да грудной ребеночек. Она и сама-то на задние лапы уже припадает от горя, как эта... А попробуй-ка на иждивенскую карточку...

— И сколько народу вот так-то без вести попропадало!

— Гадает тут одна женщина, у кого кто пропал. До чего же у ей верные карты! — заговорила еще одна.

«Повылезли! — с ненавистью подумала тогда Ксения Владимировна.— Повылезли и попы и гадалки — все черные силы, спекулянты человеческим горем!» Но она понимала, какая тоска гнала чаще всего трезвых, раньше не подверженных никаким суевериям женщин, в притоны молитв и гаданий. Она целиком испытала эту тоску безвестия...

«Продолжаем бороться за жизнь!.. Бороться! Бороться за жизнь!.. Продолжаем бороться... продолжаем... за жизнь...» — слышался голос врача.

«А про Ваню забыла сегодня! Совсем про него не подумала даже», — упрекнула себя Ксения Владимировна.

Петр очнется, и первым вопросом будет: «Где Ваня?..» А что она скажет? И как сказать? Столько людей пожрала война... Говорили ужасные вещи об ополчении. Говорили, что ополчение все целиком попало в руки фашистов... Сколько вдов и сирот, и где было найти столько справочных кадров, чтобы разобраться в том, кто жив, кто погиб! Оставалось ждать...

Спать она не могла.

Воздушная тревога разразилась «не вовремя», не по немецкому «расписанию», глубокой ночью.

«Опять мудрят!» — с досадой подумала о фашистских летчиках Ксения Владимировна.

Если фашисты бомбили «вовремя», каждые сутки в одни и те же часы, это становилось привычным и многих уже не пугало. Тревога в необычное время заставляла насторожиться: может быть, новые невеселые перемены на фронте...

«Но теперь из столицы убрались все те, кто был способен на панику. Остались такие люди, которых на удочку не поймаешь!» — думала Ксения Владимировна с удовлетворением, поспешно одеваясь, чтобы бежать в школу. Откуда-то недалеко уже слышался грохот зениток, на западе рыскали по небу белые пальцы прожекторов, пахло морозцем.

Держа наготове для патрулей ночной пропуск, она перебежала улицу, нырнула в тот самый лаз и позвонила в школу.

— Чего ты вскочила?! Не допустят их! Полетают вокруг, погремят-погремят, да отбой. — проворчала нянечка.

— Ну, все-таки, знаешь, директора нет. Ведь надо кому-то!

— А я! От бомбы и ты не спасешь, а в пожарну команду и я позвоню, коли что! Собралась уж на крышу, а тут твой звонок. Или вместе полезем войной-то на самолеты?! — Нянечка засмеялась, — Иди-ка ложись в кабинете на диванчик да спи. Уж если прорвутся, сбужу, а нет — так поспи, хоть одетой.

— Ох, Прокофьевна, мучаюсь я, извелась совсем! Знаешь, ведь я получила пакет — муж у меня прибыл с фронта израненный. Все равно не засну! — не утерпела, сказала Ксения.

— Чижолый? В сознании лежит-то? — спросила только Прокофьевна

— Нет, без памяти, говорят! Сама-то я не видала еще.

— А, бог даст, обойдется! Ты не горюй! — успокоила «нянечка» — Говорят, енерал ведь? — шепотом спросила она.

Ксения Владимировна невольно улыбнулась. А она-то думала — тайна для всех... Вот тебе тайна!..

— Генерал, — подтвердила она.

— А, бог даст, обойдется! Ложись, поспи.

Отбой воздушной тревоги последовал вскоре. Ксения Владимировна легла на диване в директорском кабинете и недвижно лежала до семи утра, как раз до того самого часа, когда пришла пора справляться по телефону о состоянии Балашова. Она забежала домой.

Телефон госпиталя был упорно занят. Вероятно, звонили все, кто справлялся о близких перед тем, как самим идти на работу.

Стоять так у телефона и без конца крутить диск, слыша ответ лишь коротенькие гудочки, было невмоготу.

Чтобы заполнить время, оставшееся до назначенного часа разговора с врачом, она взяла керосиновый жбан и отправилась в нефтелавку. Тут была уже очередь — женщины, ребятишки, старик, отчаянно кашлявший и чадивший махоркой, невзирая на надпись: «Огнеопасно». Все поеживались от утреннего морозца.

Мальчишки со жбанами в руках развлекались, давя подошвами хрупкий ледок на подмерзших лужах.

В очереди говорили о том, что немцы стоят где-то возле Клина и где-то недалеко от Серпухова и надвигаются на Звенигород, говорили, что у кого-то в соседней квартире живет целая семья, убежавшая из Наро-Фоминска в тот момент, когда фашисты входили в город... Какая-то женщина просила ее пропустить без очереди, потому что она провожает на фронт сына, студента четвертого курса.

Когда Ксения возвращалась домой с керосином, «капитан Капитон» уже возвышался над подчиненными, и мальчишки, шедшие из нефтелавки с бидонами, так и застыли возле них на мостовой. Мужчины, одетые в штатское, строились по своим подразделениям, хотя над шеренгами еще вился вольный папиросный дымок, смешанный с паром дыхания...

И все-таки она оказалась перед зданием госпиталя слишком рано и, поглядывая на электрические часы на площади, нетерпеливо ходила взад и вперед мимо дневального, который стоял у ворот. Только тогда, когда, перейдя дорогу от трамвайной остановки, в эти ворота вошла еще одна женщина, Ксения Владимировна решилась и развернула перед дневальным свой пропуск...

В вестибюле оказалось их уже не одна и не две, а пять женщин — жен, матерей.

Врач вышел точно в назначенный час, обращался к ним как к давно знакомым, уже зная, о ком какая из женщин наводит справку.

Ксения Владимировна осталась последней. Она протянула свой пропуск, едва слышно назвала Балашова. «Продолжаем бороться за жизнь», — прозвучала в ушах у нее вчерашняя фраза.

— Мне докладывали, что вы вчера приезжали... Я был у него сегодня — изменений особых нет. Как пишут во фронтовых сводках, «борьба продолжается». И должен признать — борьба с переменным успехом. Могу разрешить вам дежурства около мужа. Он лежит в одиночной палате. Однако имейте в виду: сдержанность — первое условие, никаких проявлений сильного чувства, ни разговоров.

— Вы же сказали, что он без сознания, — возразила она.

— Видите, мы и сами становимся иногда чуточку суеверны и боимся признаться в удаче, что называется «как бы не сглазить»... — чуть усмехнулся врач. — Пульс, дыхание, кровяное давление — все значительно лучше. Состояние уже походит на сон. И когда он придет в себя...

— Доктор, — перебила она, — мы не видались четыре года. Наверное, надо, чтобы его сначала предупредили, что я приду.

— Если он сам вложил в медальон ваш адрес, значит, он хочет вас видеть, — успокаивая ее, возразил врач. — Мало ли что случается в семьях — размолвки, разлуки... А когда мы в бою и ждем смерти, мы о них забываем...

— Нет, доктор... это была разлука, которая от нас не зависела... Я уверена, что муж всегда хотел меня видеть, но... — она не договорила.

Врач пристально посмотрел на нее.

— Ну, что бы там ни было, вам это лучше знать,— согласился он.

Несмело и осторожно Ксения Владимировна входила в изолятор. Тишину нарушало только прерывистое дыхание Балашова. Он был неподвижен. Большая, забинтованная голова его лежала запрокинутой, без подушки, и лицо его под забинтованным лбом было безразличным. Исхудалое, обросшее бородой, оно давало лишь общее, грубое напоминание о живых, выразительных чертах Балашова. Если бы не знать, что это лежит именно он, Ксения Владимировна могла и не узнать его... А руки... Это были его широкие, добрые и крепкие руки с напряженными жилами.

В палату вошла сестра измерить температуру, сосчитать пульс и дыхание. Вошел врач. Они двигались совершенно беззвучно.

Врач, выходя, поманил за собою Ксению Владимировну.

— Вы на работе? — спросил он ее в коридоре.

— Замещаю директора школы. В школе учебных занятий в данное время нет, но...

— Я понимаю. Если вы нам хотите помочь, то для нас важнее всего ночные дежурства. В последние дни мы эвакуировали почти всех транспортабельных. Откомандировано много из персонала в качестве сопровождающих. Госпиталь ощущает недостаток в ночных нянях... Если вы будете приезжать на ночные дежурства...

— Конечно, конечно! — торопливо согласилась она.— А как вы его находите? Вы сейчас его слушали? — жадно спросила она, не в силах сдержать слезы в голосе.

— Вы поймите, я очень хотел бы, но вместе с тем все еще очень страшусь внушить вам надежду...

...Она возвратилась к постели мужа уже поздно вечером. Та же ненарушимая тишина, бледная лампочка. Неподвижное крупное тело и напряженное дыхание Балашова.

Ксения Владимировна положила кончики пальцев ему на пульс — он бился ровно, хотя очень слабо. И она считала его, считала, считала... Держа его руку, она на какие-то мгновения после этих бессонных суток впала в дремоту. Перед глазами всплыло курносое лицо маленького восьмиклассника, который кричал ей: «Пакет, пакет!» Потом раздались сигналы воздушной тревоги, мелькнула школьная «нянечка»...

В первый момент Ксения Владимировна не могла понять: во сне или наяву тревога? Каждый раз по такому сигналу она торопилась в школу. И теперь первым движением ее мысли была та же школа. Но, тут же очнувшись, она вскочила и заметалась. Что делать? Как же теперь быть? Что же делать с Петром?

В сигнал тревоги уже ворвался нарастающий с приближением грохот зениток, то ли примерещились, то ли в самом деле откуда-то издали донеслись обычные в такой обстановке звонки пожарных машин. За дверью палаты слышалось беспокойное движение.

Ксения Владимировна осторожно приотворила дверь в коридор. Санитары несли одни за другими носилки, двигали койки на роликах в лифт, вели раненых под руки.

Знакомый врач стоял, наблюдая всю эту невольно замедленную поспешность спуска раненых в бомбоубежище. А удары зениток все множились, нарастали, и вот содрогнулась земля, задрожали стекла... Что это было — разрывы авиабомб или залп зенитной батареи?..

Ксения Владимировна подбежала к врачу, в растерянности и испуге судорожно схватила его за руку.

— Очнулся? — оживленно спросил врач, памятуя ее предупреждение.

— Нет. Не очнулся, но надо же ведь спасать его, надо в укрытие, в бомбоубежище! — забормотала она.

— Не волнуйтесь, отправим. Сейчас санитары поднимутся...

— Ну как же так, как же?! Ведь слышите, слышите, что там! — твердила она.

— А вы не привыкли еще? Вы спуститесь по лестнице,— сказал врач.

Она посмотрела удивленным, непонимающим взглядом.

— Я?! — спросила она. — Я говорю о муже! Ведь он же без памяти.

Она быстро вошла в палату и сама покатила кровать Балашова к дверям, не ожидая, пока придут санитары. Он застонал. Она испугалась этого стона и замерла, испугалась, что он очнется во время тревоги, бомбежки.

Но тут раздался отбой...

...И все-таки он очнулся при ней, в эту же ночь, при этом очнулся тогда, когда она снова держала свою ладонь на его руке. Он молча смотрел, может быть, с минуту, опять сомкнул веки и снова смотрел, пока все осмыслил, и тихо сказал:

— Аксюта...

— Молчи, ты молчи, ты молчи, ты молчи! — забормотала она в испуге от неожиданности. — Тебе нельзя ничего говорить, ты молчи... Я сейчас позову к тебе доктора...

Она вдруг ослабла и лишь беспомощно улыбалась сквозь слезы, не в силах в ту же минуту встать.

— Аксюта, — еще раз шепнул Балашов почти одними губами, почти без звука, не поднимая ресниц.

Она пришла в ужас: вдруг вот так наступает конец... Молча вскочила и кинулась из палаты бегом к сестре.

Когда врач и сестра вошли в палату, Ксения Владимировна уже с чайной ложечки поила Балашова.

— Идите и спите, спите, — говорил утром врач. — Теперь и он будет около суток спать нормальным, обычным сном. Я могу вам сказать — самая трудная битва выиграна. Главный натиск отбит.

Врач говорил еще что-то, еще... Но Ксения Владимировна понимала во всем лишь одно — что Петра пока миновала опасность, что смерть отступила.

— Аксюта! Аксюта! — повторяла Ксения свое позабытое имя.

 

После свидания с Бурниным Татьяна Варакина каждый день не смела уйти из дома: вдруг Миша приедет, не застанет ее и уедет по назначению. Она придумала это сама, но убедила себя, что знала — был такой случай!

Она понимала, что Михаил прежде отъезда из госпиталя в Москву должен сдать кому-то своих раненых, что два-три дня может не быть заместителя, что могло не оказаться са­молета...  Но вдруг ее охватывала ужасная мысль: «А вдруг да был! Вдруг разбился! Вдруг сбили фашисты!

И как это так она не спросила, куда же теперь писать, у кого узнавать, от кого зависит его отозвать скорее!.. Да и смешно было спрашивать адрес, когда Анатолий сказал, что в течение ближайших дней Михаил непременно приедет в Москву. А вот же нет его, нет! Три недели!

Ожидание стало особенно мучительным…

 

(часть страницы повреждена  прим. OCRщика)

 

…полчища  остервенелых  молодчиков,  опьяненных  тупой убежденностью в своем зоологическом превосходстве над всеми народами. Эти парни с кастрированной мыслью и честью при­дут, как стада обезьян, безобразничать, гадить и разрушать. Они смогут входить в любой дом, убивать безоружных лю­дей — мужчин и женщин, детей, стариков.

Татьяне делалось попросту страшно.

А Михаила все не было.

Хорошо им, мужчинам, на фронте, с оружием...

Нет, но все-таки, как же это возможно!..

Если бы оставался в эти дни коллектив, с которым она была связана... Но театр уехал. Туда, на восток, на Каму, гитлеровцы никогда не посмеют прийти. Побоятся глубин народа, который их переварит и просто выбросит, как золу... Если бы оставались хоть соседи. И они уехали — кто на восток, кто на фронт... Работница, которая приходила к ним убирать квартиру, стирать, выехала в деревню. Это сплошное одиночество было невыносимо. Татьяна заставила себя выйти из дому.

В трамваях, в автобусах говорили о том, что на восточных…

 

(часть страницы повреждена  прим. OCRщика)

 

…убедиться, что не все же в Москве обалдели от страха, что кто-то готов работать, сражаться... Тысячи москвичей стругали, пилили, копали, заливали бетон, резали автогеном рельсы. Они строили баррикады и доты, и не только на са­мых окраинах — и ближе к центру Москвы... И все были заняты — не суетились, а просто и честно исполняли общее дело. Студентки, рабочие, работницы, подмосковные колхоз­ники, служащие, старшие школьники и домохозяйки. Суро­вые, утомленные, но неустанные. Как были они не похожи на ту толпу у вокзала...

«А я-то что же! Разве я не могу? — спросила себя Татьяна. — Ведь мне только тридцать лет, я здорова...

Неужели мое единственное занятие — ждать мужа, а если... если он почему-нибудь не сможет приехать?! Нет, я тоже должна найти свое место, а не носиться по Москве, как тоскливая, растерянная ворона, никому ни зачем не нужная...»

Она наблюдала работу. Группа людей сгружала с машин какие-то декоративные конструкции. Татьяна среди них узнала художников.

— Что это? — спросила она знакомого по студенческим временам товарища, одетого в военную форму.

— Домики, домики, Татка! — узнав ее, крикнул он даже весело. И пояснил: — Маскировка шоссе от авиации. Пусть-ка фашист разберется, где что!..

Это были декорации для обмана воздушных фашистских наблюдателей. Полоса шоссе должна была исчезнуть под этими фанерными домиками...

Татьяна не размышляя поехала тут же с ними в порожнем грузовике и с этого дня включилась в бригаду художников, которые занимались маскировкой столицы, разрабатывала эскизы. Днем работа ее отвлекала. Но по ночам, в одиночестве, вспоминались слухи, за день навязшие в уши, — слухи о сотнях тысяч убитых и угнанных в плен, о фашистских танках, которые неуязвимой стеной надвигаются на Москву. Ее охватывала тоска. Хотелось заплакать, но слез не было, была только боль в груди, щемящая боль в сердце... и так до утра...

Она работала в бригаде художников уже дней десять, когда, проезжая как-то в районе Калужской, вспомнила дом, у которого ей довелось тогда ожидать Бурнина.

«Может быть, эта женщина знает что-нибудь большее о том, что творится на фронте! Ее муж был на том же участке, где Бурнин и где Миша!» — подумалось Татьяне.

Она разыскала дом. Никто не отозвался на звонок. «Приказали вам здравствовать, укатили!» — с усмешкой досады сказала она себе. Но ее окликнула незнакомая девушка и предложила проводить до школы. Девушка шла с ней рядом и говорила о своем наболевшем: она просится в армию снайпером, а ее не берут, и Ксения Владимировна не хочет понять — они целый год уже, три девушки, были в стрелковом кружке, все три снайперы, а им говорят про какую-то молодость...

Ксения Владимировна как раз шла из школы навстречу, торопливая, занятая.

— Опять ты, Катя, свое? К сожалению, хватит еще и на вашу долю. Успеете подрасти, и придется еще воевать. Не так это просто. Иди-ка домой! — заговорила она. — Завтра в школу придешь. Я найду для тебя другое дело. С утра приходи...

— А какое другое дело? Хорошо, я с утра... — пробормотала девчушка.

— Здравствуйте. Вы меня узнаете? — спросила Татьяна, задерживая Шевцову.

Ксения Владимировна посмотрела на нее в удивлении.

— Ах, да, да! — спохватилась она. — Вы были тогда с майором?

— Да... Вы знаете... муж... мой муж до сих пор не приехал... Может быть, вам что-нибудь известно, что там творится? — торопливо забормотала Татьяна. — Говорят, что ужасно! Что все начальство оттуда сбежало на самолетах... что генералы спаслись, а остальных всех там бросили.

Ксения Владимировна опешила, словно даже не понимая сказанного, смотрела пристально Татьяне в лицо.

— Как вам не стыдно! — шепотом выдохнула наконец она. — Как вы можете повторять всю эту фашистскую гадость! Мой муж — генерал...

— Ну и что с ним?

— Весь изранен... десять дней пролежал без сознания, прежде чем произнес хоть одно слово...

— И что обещают? Поправится он? — спросила смущенная Татьяна, только сейчас в самом деле поняв, что она повторила скверную сплетню.

— Говорят... очень плохо и очень опасно...

— Мой муж, доктор Варакин, был тоже там. Где-то там же, — может быть, он его знает... Он говорил что-нибудь? — спросила Татьяна. — Рассказывал?

— Ему запрещают о чем бы то ни было говорить. Я дежурю там целые ночи, и мы молчим. Молчим и молчим...

Столько ночей прошло!.. Каждую ночь Балашов по нескольку раз открывал глаза и смотрел на нее. По взгляду мужа Ксения Владимировна понимала, что он ее узнает. Глаза его были сознательны. Но он молчал. Единственно, что он делал, — это губами втягивал воду с ложечки да время от времени поднимал истонченные темные веки. Но она понимала, что у него просто нет сил говорить.

Татьяна почувствовала ее усталость и горе. Уже в течение ряда ночей эта женщина сидит возле мужа и ждет, что вот, может быть, через час придет смерть...

Варакиной захотелось утешить, не отпускать ее, проводить до госпиталя, куда она едет, видно, в надежде и вместе с тем в страхе за то, что без нее могло совершиться.

— Конечно, я в этом не очень смыслю, но мне кажется — очень важно, что он видит вас, что вы с ним рядом. Я уверена, дело пойдет на поправку, — тихо заговорила Татьяна.— Я вас провожу до госпиталя. И я уверена — мы услышим сейчас, что вашему мужу лучше...

Татьяне до боли мучительно захотелось быть сейчас с Михаилом. Ведь если он так же вот ранен, то и ему так же важно, чтобы она была рядом с ним, и она облегчила бы его муки, так же сидела бы ночью...

«Да что это я! — сказала она себе. — Может быть, он здоров, а я завидую женщине, у которой муж умирает! Что это я? Я сошла с ума!.»

Они уже шли вместе, не видя прохожих, не замечая Москвы, которая после растерянности прожитого месяца подтянулась и сжалась, готовясь к отпору все надвигающемуся врагу.

В трамвае обе молчали, думая каждая о своем и в то же время о том, что было близко обеим.

Ободренная ласковым сочувствием Татьяны, Ксения Владимировна уже готова была поверить, что сегодня Балашову действительно будет лучше. Ее сильнее всего начало беспокоить, что ответить Петру, если он спросит о сыне... Но, может быть, он даже сам знает больше. Ведь она посылала ему номер почты...

В вагоне метро ехали парень с девушкой. Он был в красноармейской форме. Они не садились, хотя места было достаточно. Они стояли у двери, держась за руки, и молча смотрели друг другу в глаза, не отрываясь, одну остановку, другую, третью...

«Вот так же и эта будет ждать хоть какого-нибудь известия, — думала Татьяна, глядя на девушку. — Нет, все же счастливая эта Ксения Владимировна! Если бы я могла сейчас так ехать в госпиталь к Михаилу, знать, что ему уже лучше, что через несколько дней или, может быть, даже недель он поправится и дело только во времени...»

— Я буду вас тут дожидаться, ходить от угла до угла, — сказала Татьяна у ворот госпиталя.

— Что вы! Я буду дежурить всю ночь! — только тут спохватилась Ксения Владимировна. — Разве я вам не сказала? Я на ночь...

— Я хочу знать о его состоянии. Вы урвите минутку, чтобы сказать мне... ну, может быть, через сорок минут, через, час!

— Хорошо. Но если Петру Николаичу худо, то я не выйду.

— Нет, я уверена, что ему лучше... уверена...

Татьяна ходила полчаса, час, полтора, ходила иззябшая, ожидая, что Ксения Владимировна к ней выйдет и, может быть, сможет сказать что-нибудь про Михаила. Она понимала, что ее надежды нелепы, и все же надеялась, не могла уйти...

Прохожих на улице почти не осталось, дневальный у ворот госпиталя давно уже сменился. Совсем стемнело. Татьяна издрогла, но не могла, просто-таки не в силах была уйти.

— Господи! Вы же замерзли совсем! Ну как же так, девочка! — воскликнула Ксения Владимировна, выйдя уже часа через два в пальто, с непокрытою головой. — Петру Николаевичу было опять совсем плохо, но сейчас уже лучше, он спит, — пояснила она свою задержку. — Врач говорит, что на сопроводительных бумагах, с которыми прибыл Петр Николаевич, стоит подпись вашего мужа. Это он оказывал ему первую помощь, делал переливание крови...

— Как? Как? Что?! — тихо спросила Татьяна. — Что вы сказали? Как? — Ее вдруг затрясла лихорадка.

— Ваш муж, доктор... доктор Варакин... оказывал первую помощь Петру Николаевичу. Там его подпись в листе. Врачи говорят, что Петр Николаевич непременно погиб бы, если бы не ваш муж...

— Ну, а где же он сам? Где он? Где? — истерически перебила Варакина.

Ксения Владимировна в ответ виновато пожала плечами:

— Что я могу сказать? Ведь я же сама ничего не знаю...

— А вы-то? Что же вы мужа-то своего не спросили? — растерянно пробормотала Татьяна, забыв обо всем на свете.

Зубы ее стучали от холода и от нервной дрожи, она была почти невменяема.

— Татьяна Ильинична! — строго и даже резко произнесла Ксения Владимировна. — Да поймите же вы, что он при смерти! Никто не имеет права его ни о чем спросить!

Она сжала холодную руку Варакиной, стараясь успокоить ее и в то же время понимая сердцем всю глубину растерянности и отчаяния этой мало знакомой ей женщины. Чем она могла ее успокоить?!

— Да, я понимаю... я... — Татьяна сдержала слезу.— Я... — и она не нашла, что добавить.

В этот миг завыла сирена воздушной тревоги.

— Идите со мной! — уверенно сказала Ксения Владимировна, взяла Варакину за руку и повлекла в ворота госпиталя.

Дневальный пытался остановить их. Ксения Владимировна показала ему пропуск.

— А гражданка?

— Гражданка — жена врача, — тоном, не допускающим возражения, ответила Шевцова. — Ты что, не слышишь сигнала? Куда ей теперь?

Они прошли мимо дневального в здание госпиталя.

Тревога оказалась короткой, но возвращаться теперь домой через весь город было уже поздно.

Татьяна напряженно застыла на диванчике в темном вестибюле, пока Ксения Владимировна сидела возле постели мужа. Она уставилась взглядом на щелку в какой-то двери, из которой едва пробивался луч синей маскировочной лампочки, и не могла отвести глаза от этой одной точки.

Дежурный врач только после отбоя тревоги спустился к Татьяне с историей болезни Балашова в руках.

— Вот эта запись сделана рукой военврача третьего ранга Варакина. Вы узнаете его почерк? — мягко спросил он.— Возможно, что генерал его знает и помнит, но в минуты, когда писалась эта бумага, генерал Балашов был без сознания, что и записано вашим мужем. Ваш муж его спас. Мало того — он вложил в пакет и прислал самолетом, который доставил в тыл генерала, свою большую работу, чтобы другие врачи могли пользоваться его методом в очень тяжелых случаях. Он много работал над важным вопросом. Надеюсь, что он на фронте сейчас так же, как мы здесь, спасает других... Лично я Варакина знаю с финской войны. Он талантливый человек.

«Прислал с самолетом свою работу... Прислал работу, чтобы другие врачи могли... Он расстался с работой, послал ее... Значит, он не рассчитывал сам... Значит, он не надеялся...» — промелькнуло вихрем в сознании Татьяны. У нее потемнело в глазах.

— А потом, еще позже, не поступало к вам раненых с его... с этим почерком? — тяжело спросила она. — Так и не было больше оттуда совсем никого?

— Нет, больше не поступало, — ответил врач и потупился. — Да, он талантливый человек, — как эхо, повторила Татьяна. Она опустила голову на руки и так осталась без сна до утра со своими мыслями...

...Когда Балашов почувствовал, что его оторвало от немой, непроглядной бездны и, плавной зеленой волной обтекая, выносит куда-то вверх, в расплывчатый, мглистый мир, полный неясных движений, — это и было возвратом к нему ощущения бытия...

Мимо Балашова, по сторонам и навстречу ему, все гуще неслись какие-то смутные тени, может быть птиц, а может быть рыб, которые в лад движению волны махали крыльями и плавниками, извивались телами, как змеи, то наплывая совсем близко, то исчезая во мгле. Вдруг змеиная пасть всплыла перед самым его лицом и застыла, подрагивая раздвоенным языком, уставив злые стеклянные зенки в лицо Балашова. Было что-то гадливо знакомое в этой змеиной гримасе, в ее злобном, недвижном взгляде, колющем как булавка. У Балашова проснулось желание оттолкнуть ее от себя, но не было сил шевельнуть ни единым мускулом, а стеклянный змеиный взгляд упорно висел перед ним, и зубастая пасть шевелила двойным языком. Балашов застонал... Его собственный стон — это был первый звук вновь возникшего смутного и немого мира, и вдруг вслед за этим звуком бытие навалилось на его барабанные перепонки невыносимым ревом, грохотом, звоном... Так, несмотря на все ухищрения медицины, мир возвращался в сознание Балашова не покоем больничной палаты, а сонмищем фантастических призраков — злыми стеклянными глазами фашиста Кюльпе, выстрелом Острогорова, воем и взрывами авиабомб, залпами зенитных орудий, ложью, болью и чувством бессилия.

Страшной, давящей волной встал этот мир и обрушился на Балашова, бросив его еще раз в слепую, глухую бездну немой пустоты...

Все померкло вокруг, но уже не исчезло его ощущение себя. Он в наступающем мраке чувствовал себя одиноким мерцающим пятнышком света, но в нем, в этом пятнышке, уже была воля к жизни, и оно всеми силами мучительно устремлялось с черного, непроглядного дна кверху, в туманные зеленоватые волны, в смутное, но трепещущее движением царство плавучих, летучих теней. И вот опять появились над ним злые стеклянные зрачки, и широкая зубастая пасть повисла, медленно наплывая все ближе... Однако на этот раз прохладная женская рука уверенно взяла Балашова за руку и подняла из зеленой мути в мягкие волны тепла. И вот тут, с тихой радостью подняв веки, он сразу узнал лицо Ксении. А может быть даже, он почувствовал ее присутствие раньше, чем узнал, и ранее, чем увидел ее лицо.

Может быть, прежде, чем в первый раз поднял веки, он угадал прикосновение именно ее пальцев к своей руке. Может быть, именно это ее прикосновение и увело его из-под власти заново наступавших призраков. Вдруг он почувствовал тишину, и покой, и еще какое-то удивительное свечение всего бытия и чуть слышно сказал:

— Аксюта...

— Ты молчи... ты молчи... ты молчи! — волновалась она. Он замолчал. Он готов был молчать, лишь бы она не исчезла.

— Надо молчать. Вы должны молчать! — повторяли врачи.

Балашов молчал. Сознание возвращалось к нему медленно, но неуклонно, день ото дня полнее. Он молчал днем, молчал ночью. Сутки, вторые, третьи...

Если бы лечащие врачи могли проникнуть в работу его мозга, то, желая его оградить от напряжения, они должны были бы ему разрешить разговаривать, не оставляя его наедине с собственными мыслями.

Не разговаривать, не делать попыток движения, лежать в одиночестве и тишине, в состоянии дремоты, впадая в сон, вновь возвращаясь к дремоте, отдаваясь полностью растительным процессам грануляции пораженных тканей...

А мысль?

Разве слова рождаются на кончике языка? Разве они не уходят корнями в сердце и голову? В ожившее сердце, в мозг, наполняющийся воспоминаниями...

Грануляции...

Ноги в гипсе, голова под повязкой, сон, дрема...

Но даже во сне живет мысль. Она оживает сама, и разве ей запретишь врываться в тот полунаркотический сон, который врачи придумали для плавного выведения организма из состояния длительного беспамятства?!

И эта настойчиво живущая мысль копошилась, рылась, вгрызалась и возвращала его к напряженным дням вяземской круговой обороны, упорной, самоотверженной борьбы отрезанных и окруженных фашистами частей его армии...

...Вот решили они той ночью вести окончательный бой на прорыв. Над картой скрестились взгляды Ивакина, Чалого, Бурнина, Чебрецова, Старюка, Зубова, Щукина, Дурова, Волынского. Приказ был подписан.

Ивакин с командирами частей выехал руководить перегруппировкой. Зубов, прощаясь, четко взял под козырек, и Балашов протянул ему руку. За эти дни он оценил в полковнике умного и решительного командира дивизии. Ивакин, сверкнув на прощание молодыми глазами, обнялся с Балашовым. Чалый ушел к себе — «нитки держать в руках», как выражался он о своей работе начальника штаба. Задержанные в блиндаже командарма Чебрецов и Бурнин ожидали Балашова.

— Перехожу на НП Чебрецова. Там сейчас будет главное дело, — сказал Балашов капитану, дежурному по связи.— Пошли, товарищи, — обратился он к Чебрецову и Бурнину как раз в ту минуту, когда одновременно с грохотом зенитных орудий раздались сигналы воздушной тревоги.

— Может быть, переждем минутку, товарищ командующий? — сказал Чебрецов.

— На войне, товарищ полковник, опасности не переждешь,— возразил Балашов.

Он первым вышел из блиндажа, увидел, что вокруг все светло от фашистских «небесных свечек», как он называл.

— Ишь черт их принес! — проворчал Балашов, направляясь к деревне.

— Ложись! — крикнул кто-то.

Он услыхал вой бомбы, удар... И все на этом кончилось для него. Кажется, он не успел упасть на землю раньше взрыва...

Значит, он выбыл в самый решительный, самый трудный момент. Что же там дальше сталось? Как же они пробивались и как удался прорыв?.. Должно быть, удался, если он здесь, у своих, явно в Москве... Значит, Москва стоит... Но как же решилась судьба их частей? Кто командовал?

— Где мы? В Москве? — задал он осторожный вопрос Ксении.

— Молчи! Ради бога, молчи! Мы в Москве, в Москве! Ты молчи! — повторяла она, свято блюдя наказы врачей.

Наивные предписания медицины!

Он умолк. Врачи предписывали ему покой и безмолвие, но эти безмолвие и «покой» вонзались в мозг, как раскаленные железные прутья.

В безмолвии палаты, которое казалось врачам спасительным, рождались вопросы о том, как же все-таки и почему так получилось с этим злосчастным началом войны. Почему передовая военно-теоретическая советская мысль, явно преобладавшая над фашистской военной теорией, не смогла претвориться в победоносную военную практику? Опять все та же надежда на русское тысячелетнее «авось», которое стало недопустимым в век точных расчетов и техники...

И все-таки — что же теперь? Миновала опасность, нависшая над Москвой, или нет?! Кто командует обороной? Что введено нового? Где рубежи? Как они там, под Вязьмой, решили задачу, которую перед ними поставила жизнь? Помогло ли Москве их жестокое сопротивление в круговой обороне?..

Если бы в госпиталь заглянул кто-нибудь из его соратников — Ивакин, Чалый, комдив Чебрецов или этот, с бородкой, из «штаба прорыва», полковой комиссар... Балашов поморщился, силясь вспомнить фамилию Муравьева... Они сумели бы понять, что человеку нужнее, важнее покоя и тишины. Они-то поняли бы, что главная боль не черепное ранение. «Черепное», — иронически повторил Балашов. Не этот самый... как его?.. тазобедренный, не шестого ребра в области... как его?.. в области соединения с позвоночником...

В открытых глазах Балашова было столько молчаливого страдания и муки, что Ксения не выдержала сама.

— Больно тебе, Петрусь? Больно, родной? — спросила она.

— Тише, Аксюта, тише! — шепнул он. — Услышат — велят молчать, а то и совсем тебе запретят посещения. Давай говорить потихоньку.

— Мне страшно. Они говорят — нельзя, — беззвучно сказала она и прижала к губам его руку.

— Молчать страшнее... Они ведь не знают, Аксюта, что для меня, что для нас с тобой нет ничего страшнее молчания. Ведь нас окружало молчание, четыре года.

— Не надо об этом, — пыталась остановить она.

— Как не надо?! Все надо. Обо всем. Ты видишь, мне легче...

Шаги сестры не доносились из коридора, но малейшее движение двери Ксения улавливала глазами раньше, чем наступала «опасность». И они умолкали...

Они говорили о фронте, о жизни в Москве.

— От Вани так все по-прежнему ничего? — спросил Балашов.

Она молча кивнула.

— Где Зина?

Ксения Владимировна ответила.

— Близко к Москве фашисты?

Она с трудом молча кивнула. Что делать?! Она не смогла солгать.

— Сколько суток прошло, как меня...

— Теперь почти три недели.

Он помолчал.

— Они ничего уже не смогут, — шепнул он. — Москва отобьется... Да, да ты мне верь...

— Молчи... ты молчи! — спохватилась Ксения. Но он уж и сам замолчал Ответ успокоил его. Если они не прошли в эти три недели, то, значит, уже не пройдут... Он закрыл глаза и отдался сну...

 

Женщины вышли из госпиталя в пять утра, когда разрешалось начало движения по Москве.

До рассвета было еще далеко. Здания едва обрисовывались.

— Ну как он? — спросила Татьяна.

Ведь это Миша ровно двадцать суток назад выступил на борьбу со смертью этого человека, которого Татьяна никогда не видела. И этот человек был ей теперь не чужой.

Врач сказал, что множество раненых будут спасать от смерти по методу Михаила, а Михаил всегда говорил, что он разрабатывает метод Павлова, при этом не без насмешки часто вставлял, что каждый медик ссылается на Павлова, чтобы убавить свою ответственность и прибавить себе веса...

Но Татьяна была уверена, то в расчет самого Михаила никогда не входило ни то, ни другое ответственность он любил оставлять на самом себе, а становясь на весы, не засовывал гирь в карманы...

Его вес для него самого определялся практическим результатом — спасением человеческих жизней. И Татьяна не для проформы спросила: «Как он?» В этом вопросе был для нее вопрос о чести Варакина.

— Спит. Они говорят — это главное, — уклончиво ответила Ксения Владимировна.

Да, когда он наконец уснул, она про себя вела с ним длинные разговоры, те самые, которые предстояли позже — через месяц, может быть, через два, кто же знает... Доктор сказал, что спустя недели три или месяц Балашова эвакуируют глубже в тыл, — может быть, на Урал или даже в Сибирь. Может быть, только там она и будет с ним по-настоящему разговаривать... обо всем... Впрочем, зачем эвакуировать из Москвы, если «они» не пройдут?! Она уже была уверена в правоте Балашова...

Женщины, не ожидая трамвая, пешком шли к метро.

По широкой дороге, словно бы нагоняя уходящее время, спеша до рассвета, грузные, мощные, катились колонны машин. Орудия с длинными хоботами, автомашины с бойцами, сидевшими в кузовах плотно один к другому; в шапках-ушанках, с винтовками в руках, они проносились мимо лишь туманными силуэтами. Их лиц было еще не видно в рассветной мгле, и только земля едва колебалась под колесами при прохождении этой мощной колонны. За ними шли тяжелые машины, груженные, вероятно, снарядами, проходили цистерны с горючим.

— Нет, не пройдут они, Таня! Выстоим! — вдруг произнесла Ксения Владимировна.

— Как вы узнали, что я именно это и думала? — спросила Татьяна.

— О чем же еще могут люди сегодня думать! — просто сказала ее спутница.

А колонна все шла и шла, и в морозном утреннем воздухе еще не полностью проснувшегося города гул моторов и шорох тяжелых колес разносились подымающим, грозным маршем. Промчались отряды мотоциклистов, и опять шли орудия, и проезжали бойцы в кузовах машин.

Мгновениями казалось, что в бесформенном гуле моторов рождается приглушенный напев, от которого содрогался асфальт тротуара и проходил торжественный трепет во всем человеческом существе.

— Выстоим! — прозвучал уверенный голос за спинами женщин.

Обе они одновременно оглянулись. Сзади стоял пожилой рабочий, как и они наблюдая движение машин.

Ксения Владимировна сжала руку Татьяны.

— Слышишь? И он «угадал» наши мысли, — сказала она.

 

Конец первой части

 


backgoldОГЛАВЛЕHИЕgoldforward