[Закон Христов] [Церковь] [Россия] [Финляндия] [Голубинский] [ Афанасьев] [Академия] [Библиотека]
[<назад] [содержание] [вперед>]
Тайшет. Сороковая колонна
На следующий день отправили на соседнюю «Сороковую колонну». Там человек двадцать из нашей камеры. Радость встречи: главное, здесь Инна и Любовь Ефимовна Гончарова. Переспали ночь — и на картошку. Построили, пересчитали, охлопали, выпуская.
На поле каждый собирал картофель в корзину, вмещавшую около двух ведер, таща ее за собой. Иногда корзина наполнялась на противоположном от сдаточного пункта краю поля, было ужасно трудно нести ее. Полную корзину тащить по земле не разрешалось. От количества корзин зависела величина завтрашней пайки, К концу дня мои спина и руки стали немилосердно болеть. Как выяснилось через несколько лет, в результате тяжелой работы после года тюремной неподвижности мои поясничные позвонки (четвертый и пятый) съехали внутрь. Образовался так называемый спондилолистез. Всю последующую жизнь это доставляло мне много страданий. Руки мои буквально на глазах стали опухать. Тюрьма съела мои мускулы, и от плеча до локтя моя рука представляла собой обтянутую кожей кость. Теперь от кисти до локтя поднялась твердая и широкая опухоль. Запястье хрустело, невозможно было соединить пальцы.
На следующий день, ввиду такой временной инвалидности, меня послали на склад. Это был сарай, заваленный вещами с фронта,
наверное, с убитых — на многих вещах были пятна крови и дырки от пуль. Моей задачей было разобрать вещи для их дальнейшей починки. Я старалась взять себя в руки и перестать плакать, но никак не могла. Я думала об этих убитых людях, мне чудились их лица, виделись их матери. Но за две недели я очерствела. И руки мои, и склад были приведены в порядок. Я настолько уже стала лагерником, что, наученная более опытными, утянула для себя ватные брюки и прекрасные шерстяные американские портянки, из которых сшила себе безрукавку.
Я поправилась, и меня перевели на починку рукавиц. Сидело нас вокруг кучи рваных рукавиц человек десять доходяг. Починенную рукавицу клали себе за спину. Руки мои все еще были неловкие и слабые. Рукавицы твердые, иголка с трудом протыкала их, заплаты не подходили по цвету, а норма была большая. Я горестно думала, что норму мне никак не сделать. Кончился рабочий день, и, к моему изумлению, рукавиц за моей спиной оказалось достаточно. Инна сказала мне, что так всегда с новичками. Бригадир, пожилой грузин, тоже все время чинивший рукавицы, подкладывал их тем, кому было самому не дотянуть. На второй день этот бригадир дал мне старую телогрейку, сказав, что скоро настанут холода (был конец сентября), а мое пальто в здешних условиях — не больше, чем платье. Спасибо этому доброму человеку.
Вскоре всех перевели на уборку капусты. Утром нас уводили в поле. Перед выходом за вахту каждую обыскивали, препротивно охлопывая по бокам, начиная с подмышек и почти до колен. Затем приводили на обед — охлопывали, уводили в поле — охлопывали, приводили вечером с работы — то же. В поле мы не только срезали кочаны и складывали их в кучи, не только бросали тайком капусту через колючую проволоку деревенским ребятишкам, стоявшим в ожидании, но еще и готовили ее для себя. У многих были котелки. Конвоир подобрее поджигал под нашим котелком с нарезанной капустой импровизированный костер из травы и сухих листьев. Капуста выпускала сок и тушилась. Соли не было, но все равно казалось очень вкусно. Были и злые конвоиры — ударом сапога опрокидывали котелок, затаптывали костер. Мы, не унывая, снова резали капусту, искали конвоира подобрее.
Бригадиром мы выбрали самую умную и энергичную из нас — Любовь Ефимовну Гончарову. Она была пожилым человеком, педагогом — воплощением справедливости и честности. Эти качества не только не нужны лагерному бригадиру, но очень вредны для бригады. Мы работали изо всех сил и едва вытягивали норму.
В бараке оставались две больные эстонки. Хотелось подкормить их капустой. Мое пальто было на легком ватине, который внизу был сшит вместе с подкладкой. Туда, чуть подпоров боковой шов, я вкладывала нарезанный на доли кочан. Пальто внизу расширялось, охлопывали только до колен — ни разу ничего не заметили. Наши больные с удовольствием ели капусту. Пару раз мы терпели
неудачу — блатные девушки, дождавшись, когда еда была готова, отнимали котелок и съедали сами. Управы на них не было.
Кончилась капуста, и мы стали строительной бригадой. Вот тут уж мы норму выработать никак не могли. Любовь Ефимовна очень этим мучилась и отказалась от бригадирства. Тогда мы выбрали Женю Барбарову — студентку-болгарку, учившуюся в свое время в Кишиневе. Хорошенькая, молодая, похожая на мальчика, с темными большими глазами и пушком над верхней губой. И как по волшебству все изменилось: мы стали прочно получать свои шестисотки, хотя норму не вырабатывали. Женя и ее подруга каким-то образом получали по две пайки. Оказалось, что в Женю сразу же влюбился один из работников продстола и научил, как надо жульничать. И все были довольны.
Женя Барбарова, как бригадир, получила казенное платье. Она дала мне свободный день, чтобы я переделала его для нее. Я радовалась передышке, очень старалась и втайне надеялась, что Женя даст мне хлеба. Увы, она решила, что с меня довольно и свободного дня, хотя этот день я просидела над шитьем, не разгибая спины.
Работать было трудно и холодно. Кончался октябрь. Мы били дранку на стены какого-то сарая, носили строительный материал. Вместо гвоздей была нарубленная проволока, часто кривая, вбивать ее было неудобно. Руки немели от холода, молоток попадал по пальцам.
Моей напарницей была Миральда Сари — очень миловидная молодая эстонская крестьянка, мать двоих крошечных детей. Когда пришли на их хутор за лошадью (в начале войны отбирали у крестьян лошадей), Миральда шутя, чтобы скрыть огорчение, сказала: «А вдруг я не отдам!» Ее арестовали. На ее хорошеньком личике были огромные серо-голубые глаза. В этапе ее звали «маленькая госпожа с большими глазами». Горестно говорить об этом, но я видела ее поблекшее лицо в 1949 г. сквозь щель между досками прогулочного двора Батарейной тюрьмы. Она успела мне шепнуть, что муж, вернувшись с войны, нашел себе другую, а дети живы, о них заботится ее мать.
Итак, Миральда и я несли на носилках цементный куб — на два таких куба в бараках ставилась железная печка. Шли мы из последних сил. Казалось, что ноги по колено вдавливаются в землю. Думали только об одном — как бы донести. Вдруг рядом со мной раздался мужской голос: «Поставьте носилки». Это был какой-то по-лагерному хорошо одетый человек. Продолжая идти, я сказала, что мы не можем поставить, потому что потом не в силах будем поднять. «А я говорю, поставьте сейчас же. Из какой бригады?» Человек говорил повелительно. Мы поставили. «А теперь идите в барак и выспитесь. Утром приходите ко мне в контору. Бригадиру я сам скажу. Как фамилии?» Все походило на сказку. Я объяснила Миральде в чем дело. Мы пошли в барак и улеглись на верхних нарах греться и спать.
Утром в конторе наш незнакомец объявил, что мы будем работать в слесарке. Я ужаснулась и стала просить не трогать нас из бригады. Но наш доброжелатель строго посмотрел на нас и тихо сказал: «Слушайтесь меня — я желаю добра!»
И мы с Миральдой попали к добрым людям. Слесарка оказалась домиком на краю лагеря. Маленькие окна плохо пропускали свет. Утром все бродили в темноте, при коптилке, и старательно старыми автомобильными шинами топили железную печку. Работников было человек десять, все по 58-й статье и очень уже немолодые. Только бригадиру Стеценко — лет сорока и учетчик Шура Кузнецов — двадцати двух. Он очень тяжело хромал оттого, что на лесоповале его придавило деревом. Повреждение тазобедренного сустава сочли переломом и наложили гипс. А это был вывих! Так Шура на всю жизнь остался калекой. Какая это была светлая голова! Говорили, что его отец — расстрелянный нарком. Бригадир — живой и добрый человек, и к тому же ловкий. Все торопились использовать короткое светлое время: деловито и умело работали, делая всякие вещи «налево», для начальников. Кое-что, наверное, и для лагеря. Стеценко, во всяком случае, так умел все повернуть, что на плакате, висевшем в лагерной столовой, его бригада летела всегда на снаряде. Наша бригада при Любови Ефимовне прочно тащилась на черепахе.
Меня поставили на пуговицы для брюк. На одном станке вырубалась одна половинка, на другом — вторая. Затем на третьем станке они спрессовывались вместе и пробивались дырки. Все, конечно, ручным способом. Работа требовала силы и постоянного напряжения, я уставала, но все же была не на морозе и среди добрых людей. Норму я выработать никак не могла, но Шура меня успокоил, что никто ее в зимний короткий день еще не вырабатывал. В конце работы я сама взвешивала свою продукцию и честно говорила учетчику. Обычно это было чуть меньше половины требуемого. Однажды я услышала, что идет ревизия. Очень испугалась, что подвожу Шуру. Но он меня успокоил: оказывается, на бумаге я делала целый ряд подсобных работ. Все было в порядке.
В темные утренние и вечерние часы все мы сидели около железной печки при коптилке. Каждый занимался какой-нибудь починкой, а я, по просьбе Шуры, рассказывала. И что!? Романы Достоевского! Я пыталась уклониться, говорила, что пересказать их невозможно, потому что главное в них — мысли, а авантюрность сюжета служит только для привлечения внимания читающего, и что я не могу передать философское содержание книг. «Но хотя бы фабулу», — просил Шура. В сталинское время Достоевского не проходили в школах, его книг не было и в библиотеках.
Однажды в слесарку вбежал Стеценко. Оглядел всех, кого-то стараясь найти, и увидел меня. Пригляделся и спросил у учетчика: «Шура, а ты Тамаре сколько хлеба выписываешь?» Тот смутился и сказал: «Всегда норму». «То-то и видно — она скоро ноги протянет на твоей шестисотке!» С этого дня я стала получать 800 — высшую
пайку! Уж не знаю, что на бумаге я стала делать дополнительно. Восемьсот грамм хлеба только в первый день показались мне большими. Мое истощение все увеличивалось.
К этому времени состав лагеря изменился. Мои прежние знакомые были отправлены на этап. И Миральда тоже. Инну увезли в больницу. Прибыло много бытовиков. Я очутилась в шуме, ругани и разврате блатного барака. Осталось только несколько человек по 58-й статье, среди них привезенная из северных лагерей сестра Ягоды. Она была и умна, и не по-лагерному одета, и образованна, но какая-то неприятная.
И вдруг меня перевели в барак, где жили всякие должностные лица и лагерные жены мастеров и «начальничков». Все они были в прошлом бухгалтеры, счетоводы, кладовщицы. В бараке оставались свободные места, и они боялись, что к ним подселят урок. Оказалось, что в этом бараке мне еще тягостнее жить, чем с блатными. Те хоть красочные! А это было такое самодовольное мещанство. С какой важностью и апломбом они говорили о каких-то мелочах. Ужасно было тоскливо. Только однажды они все мне очень понравились.
А произошло вот что.
На территорию лагеря привезли огромный столб, по всей вероятности, телеграфный. Утром должны были его врыть. Конец его оказался почти у наших дверей — очень приглашающе! Все было продумано, роли распределены, добыты и спрятаны пилы и топоры. После вечерней баланды, уже в темноте, мы все — человек пятьдесят — выскользнули из барака, подняли столб, вдвинули его в барак, закрыли двери. Десять человек принялись пилить, остальные сразу же кололи отпиленные чурки, складывали дрова под нары в разных местах, подметали пол, жгли в печке опилки. Все заняло минут десять. Затем поставили на место сдвинутые скамьи и столы, уселись, каждый занялся своим делом. Вбежавшие конвойные, не обнаружив ничего подозрительного, бросились дальше искать пропавший столб. Так и пропал! Это было очень ловко сделано.
Не все в слесарке были хорошими людьми: плохим оказался эстонец из России. Какое-то время из-за отсутствия материала для пуговиц я была его «подсобником». Работал он ловко, но больше жульничал и промышлял себе дополнительную еду. Даже у лошадей, и так уже совершенно заморенных, он крал овес, молол его, промывал и из этого осевшего как бы крахмала варил себе кашу. Среди разных его работ была и тюремная решетка. Я сказала, что умру, а помогать ему делать тюремную решетку не буду. Эстонец пожаловался на меня бригадиру. Стеценко усмехнулся и перевел меня обратно на пуговицы.
Однажды пришло распоряжение сделать сто лыжных палок для фронта. Материал был. Мы, трое энтузиастов, вызвались. Плели кружки, прикрепляли их к палкам. С каким чувством мы работали, не могли за день успеть, плели всю ночь! Устали, есть хотелось непереносимо. Утром счастливые, что и мы что-то сделали, отпра-
вились по своим работам. А палки никто не увез — ни утром, и вообще никогда. Так они и валялись. И очень многое совершалось так — совершенно зря.
В нашем бараке жила заведующая складом Фанни Лазаревна. Привезена она была в Тайшет в самом начале, рассказывала, что первые заключенные делали из снега подобие юрт, чтобы было где спать, окружали себя колючей проволокой, затем валили лес и строили бараки. Страшно было ее слушать. Фанни Лазаревна хорошо ко мне относилась, видела, что я таю, и сказала ночной поварихе, которая спала днем на нарах подо мной, чтобы она брала меня иногда ночью чистить картошку. Повариха была грязнуха ужасная, по-моему, никогда не мылась. От нее ко мне наверх ползли вши. Я ее очень боялась, но все-таки с радостью шла, если она меня звала. Лагерь был маленький, человек на 400, так что и кухня была бедная, но пару картофелин и одну свеклу я получала каждый раз.
Однажды Фанни Лазаревна устроила мне и заработок: принесла мне свитер вольного начальника одного из цехов. Надо было связать новые манжеты и воротник. Дала шерсть и спицы и научила не брать денег (они не имели цены), а спросить хлеб. Весь выходной день я с удовольствием вязала. Свитер теперь выглядел, как новый. Суровый и неухоженный хозяин свитера был доволен, собрался расплачиваться. Я робко сказала, что хотела бы немного хлеба. Он вынес целый хлеб, завернутый в чистую тряпку! Чудо, настоящее чудо! Спасло меня то, что хлеб был твердый, как камень — замороженный! Я не могла его сразу съесть, как сразу же по утрам съедала свою пайку, не в силах оставить кусочек на обед. Грызла я свое чудо, лежа на верхних нарах, укрывшись с головой телогрейкой, чтобы никто не увидел. Вот так «исправляли» людей исправительно-трудовые лагеря.
В середине декабря в лагерь приехал врач для осмотра всех заключенных. Вообще же в лагере был фельдшер, человек грубый, имевший любовницу — здоровую, румяную женщину, числившуюся туберкулезной. В день имели право быть освобождены по болезни только три человека. Практически освобождали двух, так как постоянной освобожденной была розовощекая «туберкулезница».
На врачебный осмотр вызывали по алфавиту. Осмотр заключался в следующем: надо было раздеться до пояса, и врач выслушивал сердце и легкие. Затем надо было повернуться и спустить одежду почти до колен — так определялась степень истощения. Дошла очередь и до меня. «Давно вы болеете пеллагрой?» — спросил врач, смотря на мою спину. — «Чем?» — не поняла я. Тогда я впервые услышала это страшное слово, замененное потом алиментарной дистрофией. «Нет, ничего, это я так», — сказал врач и выписал мне «цинготное». Это была моя мечта! Едва дождалась следующего утра и встала среди других счастливцев в очередь. «Цинготным» называли 50 грамм пророщенного гороха. Мне казалось, что если я буду его получать, то буду сыта и выживу. Но за несколько человек
до меня окошечко, через которое выдавали «цинготное», закрылось. Начался какой-то переполох. Оказалось, что количество порций было выдано, а нас с жетонами было еще человек десять. Как потом выяснилось, предприимчивый эстонец нафабриковал дополнительно жетонов и продавал их желающим за хлеб. Было решено, что новички начнут получать только в новом году. Так я и не получила.
Кончался декабрь. Морозы стояли лютые. В подаренной телогрейке мне было холодно. Из моего платья от бесконечных прожарок вывалились белые цветочки, и теперь оно было не только прозрачным, но еще и ажурным. Фанни Лазаревна несколько раз уже говорила мне, что я должна пойти к начальнику лагеря и попросить его выписать мне одежду. Очень мне не хотелось просить!
Начальником лагеря был бывший заключенный, Фанни Лазаревна его хвалила. Когда началась война, «мудрейший» освободил многих военных. Одних, как, например, Рокоссовского, послали на фронт, других поставили начальниками лагерей или лагерных строительств.
24 декабря, в лютеранский Сочельник — такой любимый день в моей прошлой нормальной жизни — я стояла перед сидящим начальником. Было ему лет сорок. Что-то неприятное было в его, наверное, красивом лице. Я сказала ему, что я из Эстонии, что арестована была летом и мне разрешили надеть на себя только снятое накануне. Если от меня хотят работу в условиях сибирской зимы, то меня обязаны одеть. Несмотря на мой нелюбезный тон, начальник стал меня расспрашивать. Пришлось сказать, что и муж и мать тоже арестованы. Он сказал, чтобы я пришла вечером. Рассердилась я ужасно. Ответила, что если я, послушавшись совета, унизилась и просила то, что мне полагается по праву, то второй раз я такой глупости не сделаю.
Вернувшись после работы в барак, я накинулась с упреками на Фанни Лазаревну, но та, улыбаясь, прервала меня и показала список выписанных мне вещей: суконное полупальто, бурки, платье, белье, чулки. И добавила, что меня кто-то ждет. Это была Инна, она вышла из больницы! Как я была ей рада! И еще в Сочельник! Все сразу стало праздничным. Мы уселись на верхних нарах, и начался настоящий пир. К Инне были в больнице очень добры, она даже в больничной аптеке работала. Снабдили ее всякими деликатесами, которые она поделила со мной. Даже кусочек сала был, и сахар, и хлеб. С моей стороны была только одна вареная свеклина, которую я приберегла на Сочельник. Какой это был добрый и светлый вечер! Как я за него благодарна милой Инне!
В первый день Рождества я получила причитавшиеся мне вещи. «Полупальто» было для меня настоящим пальто — коричневое, на вате, теплое. Сшито оно было для мужчины плохо — очень узкоплечее — как раз на меня. Я пришила хлястик на спине повыше, и все стало чудесно. В бурки влезали портянки, и было тепло.
Теперь телогрейка стала мне матрацем, а «полупальто» по совместительству — одеялом. Зимой спали все, конечно, не снимая
одежды. Подушкой вот уже второй год были для меня мои сандалеты, поставленные каблучками к стене. На эту покатость я клала свое второе платье. Всю мою прежнюю жизнь я была уверена, что могу спать только на моей мягкой и пышной подушке. А оказывается... Сколько в жизни заблуждений!
2 января 1943 г. эта относительно налаженная жизнь внезапно оборвалась. Меня вызвали с работы. Объявили, что пришло решение Особого совещания. Мне дали пять лет по 58-й статье, параграфы 10 и 11 (агитация и организация). И еще пояснение буквами — КРО (контрреволюционная организация). Впоследствии мои друзья, шутя, утверждали, что КРО — это ласкательное от «крокодил». Через час я должна была быть на вахте. Меня отправляли в этап.
Я попрощалась с Инной и Фанни Лазаревной, сходила в слесарку. Там уже все знали, что меня отправляют, и по-доброму со мной простились. Шура благодарил за рассказанного Достоевского, бригадир сунул мне свою пайку хлеба.
После долгой волокиты на вахте при обыске у меня отняли телогрейку, и мы вышли в метель: две блатные девушки, я и конвоир с винтовкой и собакой. Путь был недолгим — на Штабную колонну. Снег так крутило вокруг нас, что мы несколько раз сбивались с пути.