[Закон Христов] [Церковь] [Россия] [Финляндия] [Голубинский] [ Афанасьев] [Академия] [Библиотека]
[<назад] [содержание] [вперед>]
Сергей Иванович Абрамов
Весной 1943 г. я «санитарила» в 15-м (инвалидном) бараке и, хотя была по-прежнему слабосильной, работала просто с азартом. Все мне нравилось: и люди, и непрерывность работы, не механической и бессмысленной, а приносящей пользу.
В одно воскресное утро сестра барака — Софья Львовна Дейч — послала меня к доктору Минцеру получить подпись на аптекарское требование. Впервые я оказалась в мужском бараке, предельно накуренном и неуютном. Прошла вдоль стены с маленькими окошками к видневшейся вдали кабине Александра Львовича. Нары были сплошь покрыты отдыхающими мужчинами. Очевидно меня — в ушанке, телогрейке и ватных брюках — приняли за мальчишку-малолетку (увы, детей было много, и они отбывали наказание наравне со взрослыми). Мужчины по-доброму перебрасывались шутками в мой адрес. Я стала говорить с доктором Минцером. Услышав женский голос, поднялся с нар, сел, а затем и встал очень высокий человек в синем лыжном костюме. Когда я уходила, сказал мне что-то приветливое.
На другой день доктор Минцер сообщил мне, что человек, не забывший правила вежливости, — недавно прибывший, как туберкулезник, работник торгпредства, много бывавший за границей, Сергей Иванович Абрамов.
Летом в нашем бараке стал появляться новый собеседник Марии Леопольдовны. Весь он светился шуткой, доброй и тонкой. Был страстным книголюбом и начал уже в Баиме обрастать книгами. По-видимому, начальник лагеря, посмотрев в картотеке прибывших,
увидел и оконченный Плехановский институт, и многолетнюю работу в торгпредстве с поездками в Англию и Германию, — и назначил такого соображающего человека секретарем медсанчасти лагеря.
До этого в Баиме произошли следующие трагические события: сменили начальницу медсанчасти и весь небольшой штат ее помощников.
Начальницей была Махова, как говорили, воспитанница детского дома, окончившая фельдшерскую школу. Насколько я могу судить, живой и милый человек. Дружила с молоденькой докторшей Семичастной, врачом лагеря, тоже потом куда-то исчезнувшей. В конце 1942 — начале 1943 г. шли комиссовки. Людей, как изношенные вещи, актировали, т. е. освобождали. И Семичастная, и Махова явно симпатизировали 58-й статье, старались освобождать не только совсем разрушенных, которым, в сущности, и деваться-то было некуда, а дать свободу еще полноценным людям. По-видимому, подобное наблюдалось и в других лагерях, и «органы» прекратили это доброе дело. Прекратили жестоко. Пострадал и заключенный, исполнявший в Баиме обязанности секретаря.
До того, как разгромили эту добрую группу, один блатарь, назначенный на этап и не желавший уезжать, подстерег Махову, которая рано утром шла от вахты через лагерь, и швырнул ей в лицо толченое стекло. Хорошо, что помощник встречал ее. Он подхватил Махову на руки, сказал: «Не открывайте глаза», внес в женский стационар, где она опустила лицо в таз с теплой водой. Стеклянные пылинки и крошки опустились на дно таза. К счастью, серьезных повреждений не было. К чести Маховой надо сказать, что она не отомстила — блатарь, как и было назначено, был отправлен в этап.
Теперь начальницей медсанчасти стала красивая, молодая, беременная женщина с очень неприятным характером. Думаю, что Сергею Ивановичу было с ней очень нелегко.
Почти через год Сергей Иванович, бежавший по лагерю, увидел меня, раскатился на своих длинных ногах, затормозил передо мной, пошутил для начала, а потом сказал, что пришел ответ на мою актировку: по статейным признакам препятствий к освобождению нет, при условии, что мое здоровье такое же катастрофическое. Врачи не могли это подтвердить: я была практически здорова. Сергей Иванович очень по-доброму утешал меня, говорил, что идет война, в Прибалтике немцы, а в сибирской деревне хуже, чем в лагере среди друзей. Он был прав.
Очень он мне однажды запомнился: молча сидел за столом нашего барака, и Мария Леопольдовна что-то ему говорила. Оказывается, он получил известие от родных о гибели брата. Тот тоже находился в заключении, затем был выпущен на фронт в штрафной батальон и, конечно, убит. Сергей Иванович приходил за душевной поддержкой.
Что скрывать, Сергей Иванович мне очень нравился. Решительно всем — и саркастическим свои умом, и насмешливыми искорками
в глазах, и любовью к книгам, и интересом к людям. Поэтому в мое сердце вошла заноза: чрезмерный интерес Сергея Ивановича к Сае Якир — жене командарма, который, когда его расстреливали, кричал: «Да здравствует Сталин!» Мы все ее не любили, хотя она была привлекательной наружности, говорили, в прошлом — лихая наездница. Толстые с рыжинкой косы венком лежали на ее голове. Мне был непонятен и неприятен этот интерес Сергея Ивановича, и я сказала об этом Марии Леопольдовне. «Как? — удивилась она. — Разве ты не знаешь? Ведь Якир отказалась от своего мужа! Вот Сергей Иванович и хочет понять психологию женщины, отказавшейся от попавшего в беду мужа». И Мария Леопольдовна рассказала трагическую историю этого прекрасного человека.
Сергей Иванович был женат на Анне Зелтынь, дочери видного работника торгпредства. Ее отец, Мартин Зелтынь, был латыш, сын пастуха, с молодых лет — социал-демократ. В царское время, в сибирской ссылке, Мартин Зелтынь познакомился со своей будущей женой Еленой Львовной, которая получила медицинское образование в Париже. Это была убежденная марксистская семья. Отец Анны умер в 1933 г. и поэтому избежал участи своих друзей, уничтоженных в 1937 г. Семья осталась нетронутой, но 16 ноября 1938 г. пришли за Сергеем Ивановичем. У жены его, которой тогда было лет 26, начались родовые схватки, и ее увезли в больницу. Родился мальчик, и Анна отказалась от своего мужа как от врага народа. Для Сергея Ивановича это осталось постоянной болью.
Теперь уже окончательно все мои добрые чувства были на стороне Сергея Ивановича, а его отношение к себе я объяснила тем, что я для него идеал женщины, хранящей верность своему мужу. Это навсегда осталось защитной формулировкой.
Наш Баим все больше и больше становился больничным городком. Кадровых сестер не хватало. Сестры должны были быть и в женском стационаре, и в мужском, называвшемся Центральной больницей, и во всех больничных бараках. Врачи, знавшие всех нас, выбрали несколько человек, которых они считали подходящими для сестринской работы. В Центральную больницу взяли Дору Исааковну Тимофееву, биолога, доцента Иркутского университета, и меня. Это было большое событие в моей жизни. Мир больницы меня настолько ошеломил и пленил, что с тех пор мне хотелось быть только сестрой.
Сергей Иванович стал часто бывать в 15-м бараке и в больнице. 1 мая 1944 г. я была приглашена им в медсанчасть — посмотреть его книги. В большие праздники начальство в зоне появлялось редко, и заключенные чувствовали себя свободно. Медсанчасть представляла собой крошечную кабину, в которой помещались стул, два сдвинутых вместе стола, стул для второго работника и топчан за занавеской. Он служил не только постелью Сергея Ивановича, но и его книжным шкафом — все пространство под ним заполняли книги. Я сидела на стуле, а вся сдвоенная площадь столов была уложена книгами, которые вынимал из-под топчана Сергей Иванович. Я только успевала смотреть.
22 октября 1944 г. был освобожден от немцев Таллинн, и мои друзья торопили меня написать домой и узнать о маме. Мне стыдно было признаться, что я не помню не только номера дома, в котором жила, но и названия улицы. С улицей, правда, происходили метаморфозы: сначала это была Пеплери, затем имени генерала Пыдера, а в советское время — Пяльсона. Имя этого деятеля ушло из моей памяти совершенно. Наконец, я написала на адрес туберкулезного диспансера, который помнила, и просила сообщить мне все, что известно о моей матери — докторе Клавдии Бежаницкой. На сложенном треугольничком листе бумаги написала свой адрес: Кемеровская область, г. Мариинск, п/я 247/5а.
Однажды, забежав в барак, чтобы предупредить, что я остаюсь дежурить на ночь, я увидела, что лица у моих дорогих друзей какие-то странные. Они сначала усадили меня, а потом сказали, что мне пришло письмо! Мне, круглой сироте! Напрасно вынутое из конверта письмо держали перед моими глазами — все сливалось и темнело. Письмо было длинное, и Соня Спасская медленно читала его мне, но смысла я все равно не понимала. Одно только было ясно: мама жива и дома, и это переполняло меня счастьем.
С этого дня началось мое благополучие: мы писали друг другу письма, мама посылала посылки и огромное количество книжных бандеролей. Я уже не была сиротой.
Оказывается, помещение диспансера, адрес которого я помнила, сгорело. Но мама, в начале осады города, вывезла в деревню всю аппаратуру и обстановку диспансера, а также 11 человек персонала. Работа продолжалась, со всех концов стекались больные для получения пневмоторакса (поддувания воздуха), который нельзя прекращать.
Вернувшись в освобожденный Тарту, мама нашла подходящее помещение для будущего диспансера, перевезла всех и одна из первых начала в городе медицинскую работу. Город очень пострадал от пожаров, мама принялась ходить на почту, разбирать письма, пришедшие на несуществующие уже адреса и подлежащие через какой-то срок уничтожению. На почтамте еще работали эстонцы, и маме это не запрещали. Мамина память хранила имена обращавшихся в диспансер, она знала судьбы этих людей, пересылала письма родным. Так попал в мамины руки и мой треугольничек. Потом это доброе дело было запрещено.
Мама мне писала, что за время ее отсутствия дом, в котором была наша квартира, чудом не сгорел, но квартира была превращена в такой вид, что одно время думали просто бросить все и взять какую-нибудь другую. Город был полон пустых квартир, но решили, что я должна вернуться в прежнюю, и стали ее героически чистить. Грузовик грязи и испорченных вещей вывезли на свалку. Я недоумевала, кто мог так варварски себя вести. Спросила в письме — кто? Родственники тети Доры? (Это была очень милая старая немка). «Нет, — ответила мама, — к родственникам тети Доры я не имела никакого отношения. Это — мои родственники!» Как я узнала потом,
в нашей квартире разместился санитарный отряд. Два самовара и большую кастрюлю превратили в уборные, все, что не нравилось, сваливали в кучу посреди гостиной, а что понравилось — взяли с собой. Из книг вырывали иллюстрации. Печально было обо всем этом читать.
16 ноября 1944 г. была страшная метель. Рабочий день в больнице продолжался 12 часов. Выйдя из больницы в эту темноту и снежные вихри, я со страхом думала, как дойду до барака. Вдруг кто-то крепко взял меня под руку — это был Сергей Иванович. Шесть лет тому назад, в 1938 г., в этот день его арестовали. Скрытые метелью, мы ходили, делая круги по лагерю. Болью в сердце отзывался во мне рассказ Сергея Ивановича. Два года в Лефортово, побои и издевательства, невероятная фантастика обвинений. Метель кружила вокруг нас, слезы на моих щеках намерзали ледяными корками. Почувствовав, как я дрожу, сдерживая плач, Сергей Иванович нагнулся, увидел мое замороженное лицо, ужаснулся и быстро отвел меня в барак. Никогда больше не рассказывал.
Мамины письма я читала друзьям в бараке, носила с собой в больницу на дежурства. Когда старшая сестра посылала меня с деловыми бумагами в медсанчасть, я подкладывала к ним очередное мамино письмо, чтобы Сергей Иванович мог его незаметно и спокойно прочесть. В письмах мама называла меня — мое солнышко. Однажды, дойдя до этих слов, Сергей Иванович поднял от письма голову и беззвучно, одними губами сказал: «И мое». И вдруг его лицо страшно исказилось, сделалось надменным и злым. Я испуганно оглянулась — за моей спиной стояла начальница медсанчасти. «Наконец-то открылось! — злорадно сказала она. — А я-то думала, неужели святой?» Я поторопилась исчезнуть.
Это происшествие усложнило жизнь Сергея Ивановича. У начальницы был муж на фронте, был ребенок, родившийся в Баиме. Однажды появился и отец ребенка — красивый, высокий военный без левой руки, наконец, был пламенный роман с начальником лагеря. Но избалованной и самолюбивой молодой женщине было неприятно, что сердце ее подчиненного (который не был ей нужен) занято не ею, а кем-то другим. Начальство судило по себе и в возможность неприкасаемых отношений не верило, старалось разлучать, посылало в этап. А этапы — самое страшное для заключенных: всегда с блатарями, труднейшие условия в начале устройства на новом месте. Все, как только возможно, старались скрывать свои отношения. Начальница стала позволять себе намеки и шутки — плоские и вульгарные, Сергей Иванович взрывался.
Начальница медсанчасти и начальник лагеря придумали для себя возможность уединяться (у начальника в деревне жила жена и девочки-двойняшки) — являлись после отбоя в зону и устраивали облаву на влюбленных, записывали их на трое суток в карцер, а затем удалялись в штаб, куда за ними никто не смел следовать. Так в лагере соблюдалась нравственность!
Однажды они колотили в дверь медсанчасти. Уже спавший Сергей Иванович оделся, открыл дверь — начальница бросилась смотреть под топчан. К ее разочарованию, там были только книги.
Все это Сергей Иванович скрывал от меня, я узнала только потом от Марии Леопольдовны.
Сергей Иванович умел наполнять нашу жизнь приятными неожиданностями и веселыми минутами. К праздникам мы получали от него шуточные поздравления. Бумаги не было — писали на бересте. Ни одно полено не шло в топку больничной кухни прежде, чем с него не была снята кора. Истории болезни писали на газетах, поперек текста.
8 марта 1945 г. в дежурке больницы появился Сергей Иванович, поздравил всех, пошутил с каждым, прошел близко от меня, и я почувствовала, что в карман моего халата скользнула записка. Сразу ведь не вынешь и не прочтешь — никакого одиночества в лагере нет, все время вокруг люди, глаза и уши. Улучила минуту, вынула из хорошенького берестового конверта с моим именем, оклеенного засушенными анютиными глазками, берестовую записку — и окаменела от ужаса. Вместо ожидаемого веселого поздравления там была суточная сводка по лагерю: данные нескольких умерших. Я сунула ноги в валенки, схватила телогрейку и платок и бросилась в медсанчасть. Так задохнулась, что не могла вымолвить ни слова, протянула записку. Сергей Иванович помчался на вахту. Там произошла какая-то благословенная задержка, и гонца с отчетами еще не успели отправить. Записки удалось поменять.
Другой подобный случай был менее благополучен. Я дежурила сутки, днем переводила в нижнее отделение тяжелого больного с асцитом — нацмена. Он ужасно протестовал, ругался и даже плакал. На сердце у меня было тяжело. Ночью фельдшер Шимкунас пришел с данными нижнего отделения для суточной сводки. Сказал: «У меня покойник». «Как! — воскликнула я, — Неужели тот, который так протестовал против перевода, так плакал и кричал?» Шимкунас дежурил только по ночам и плохо знал больных. Он вздохнул, и я написала сводку. Утром, на пятиминутке, к нам подошла санитарка и тихо сказала Шимкунасу, что вчерашний переведенный сверху больной сердится и кричит. Мы переглянулись и бросились в палату. Наш покойник, красный и раздраженный, махал руками, что-то требуя. Пока выяснили данные умершего и написали новую сводку, пока я бежала к Сергею Ивановичу, пока он составлял новую сводку и мчался с ней на вахту — безжалостно прошло время. Гонца с отчетами уже выпустили, в глазок вахты была видна пустая дорога. Пришлось прибегнуть к крайней мере — дали три выстрела в воздух. Гонец вернулся, отчеты поменяли, но пришлось давать объяснения и были неприятности.
В помещении медсанчасти висел репродуктор, и по вечерам к Сергею Ивановичу собирались слушать радио — Мария Леопольдовна, Соня, доктор Бетти и один его друг. Не знаю, как
они там помещались! Я пошла туда только один раз и совершенно оскандалилась. Был конец мая 1945 г. Простуженная Мария Леопольдовна просила меня пойти послушать радио. Я слушала не очень внимательно, думала о своем, говорили все время о войне и о Японии. Пришла в барак и сказала, что, по-видимому, Япония объявила войну. Марию Леопольдовну просто сдуло с нар, и она выбежала из барака. Вернулась, качая головой и говоря, что меня, действительно, напрасно арестовали. Оказывается, это было 40-летие Цусимской битвы!
Сергей Иванович прекрасно пел. Для меня — «Гори, гори, моя звезда», деликатно заменяя слово « твоей любви волшебной силою» словом «моей»... Был прекрасным рассказчиком. Некоторые смешные события я знаю только с его слов, но теперь мне кажется, что я видела все сама. Например, историю с провалившейся лошадью.
Уборная для 4-тысячного лагеря — дело серьезное. Это огромная четырехугольная яма с деревянным настилом, невысокими стенами и крышей. Вдоль одной стены часть ямы оставлена открытой. Два старых профессора истории — русский и армянин — зимой вырубали нечистоты кусками, летом вычерпывали большим ковшом в ящик на колесах, запряженный покорной лошадкой. Филологи и историки были самыми ненужными для лагерного начальства. Однажды эта повозка начала скользить и провалилась в яму, увлекая за собой лошадь. Что тут началось! Сбежалось все начальство. Старые профессора были совершенно беспомощны. Нашелся один заключенный покрепче, потребовал выдать себе после всей процедуры новую одежду и влез в нечистоты. Отпряг лошадь, подвел под ее живот ремни — и лошадь вытащили. Начальники радостно обступили спасенное государственное имущество, а умные заключенные отошли как можно дальше. И лошадь отряхнулась! Что тут было! Даже лица оказались забрызганы, не только одежда! Долгое время воздух лагеря дрожал от начальственного мата. Мы в больнице решили, что это бунт блатарей. Урки, следователи и начальники говорили на одном языке, очень мало похожем на русский. Потом, уже в ссылке, я поняла, что только этот язык понимают колхозные лошади...
Было лето, и Мария Леопольдовна снова наладила сбор лекарственных трав. Однажды вольный заведующий аптекой, тайно всем нам симпатизировавший, устроил в воскресный день прогулку якобы для того, чтобы узнать, готов ли какой-то сорт растения для сбора. Поручился за нас, добился того, что разрешили участвовать и Сергею Ивановичу (с 15-летними сроками выпускать из зоны не разрешалось). Какая красота была в цветущих лугах, какой блаженный простор! Мы все радовались за Сергея Ивановича, но, Боже мой, что с ним потом стало, по возвращении в лагерь! Он не хотел никого видеть, ходил как затравленный зверь.
Крепкая дружба связывала всю нашу компанию. Сергея Ивановича мы называли «наш общий друг» — он снабжал нас всех
книгами, откуда-то доставал стеариновые свечи, и мы могли вечером в бараке читать. Лев Иосифович Гройсман — политкаторжанин, старый человек, добрейший, с изумительными по красоте глазами — назывался «наш общий муж». Он работал в слесарке и дарил нам сделанные собственноручно подсвечники и котелки. Мария Леопольдовна Кривинская была душой всего. Софья Гитмановна Спасская, Софья Львовна Дейч и доктор Бетти Эльберфельд были каждая в своем роде, каждая — особый мир. И, наконец, я, самая младшая. Благодаря моим посылкам мы устраивали фестивали — в кабине Софьи Львовны (она больше не жила в бараке) или у Бетти в женском стационаре. Отмечали дни рождения каждого из нас и даже писателя Короленко, ради Марии Леопольдовны. Торжественно праздновали Пасху и Рождество. Нам ничуть не мешало, что православными были только Сергей Иванович и я — праздновали все дружно. На Пасху я получила от Сергея Ивановича прелестную корзиночку, сплетенную лагерными умельцами из соломинок. В ней лежало четыре крашеных яйца — зрелище забытое и чудесное. Их страшно берегли, любовались, подвесили к потолку над верхними нарами, но случайно задели, уронили, и три яйца разбились — оказались сырыми! Тогда решили устроить гоголь-моголь из оставшегося яйца. Копили для этого сахар из больничного пайка Сони, пригласили всех на кофе, разбили яйцо — оно оказалось вареным!
К Рождеству мама прислала посылку: в ней были и елочные украшения. Мы не могли налюбоваться. Сергей Иванович достал через вольных маленькую елочку. Стояла она украшенная в больнице, путешествовала из палаты в палату.
Но больше всего радости доставляли присылаемые книги. С первой бандеролью вышла смешная история. Мама прислала большую, прекрасно изданную книгу по истории искусства — античные скульптуры. Текст немецкий. Отказались мне выдать. Спасла положение Бетти; она сказала, что еще плохо знает русский язык и поэтому ей, как врачу, прислали анатомический атлас на немецком языке. Глубока была неосведомленность нашего начальства во всех областях! Поверили и выдали. Но присланные к Рождеству бандероли чудеснейших книг (около десятка) мне только показали, и я расписалась, что их видела. Это были роскошные немецкие издания. По-видимому, попался кто-то образованный среди начальства и захотел книги себе. Сергей Иванович был огорчен — все получаемые книги шли под его топчан.
В канун Крещения, 18 января 1946 г., было задумано устроить гадание. Право входа в больницу имел только Сергей Иванович, как секретарь медсанчасти. Участницы гадания — Ксения Васильевна (сестра-хозяйка, жившая в больнице) и я — дежурная сестра. В перевязочной, отделенной от дежурки простынями, уже стоял таз с водой, по краю были прикреплены приготовленные заранее записки. Сергей Иванович находился в перевязочной. В дежурку
кто-то вошел. Это был фельдшер нижнего отделения. Обычно он любил поговорить, и я перепугалась, что он задержится надолго. Но фельдшер почему-то не подошел к столу, не сел, а ушел. Я радостно сообщила об этом Ксении Васильевне. «И неудивительно, — сказала она, — посмотрите, что на стуле!» Там лежала хорошо всем знакомая шапка Сергея Ивановича. Я ужаснулась, но никто не помешал гаданью, никто не донес.
В конце зимы, в одну из суббот, уже под вечер, в больницу пришла Мария Леопольдовна, отвела меня в сторону и спросила, приходил ли в больницу Сергей Иванович и как он выглядел. На мой настойчивый вопрос — в чем дело? — Мария Леопольдовна ответила, что он в карцере! Сердце мое куда-то провалилось. В середине дня он приходил в больницу, был озабоченным и невнимательным. Мне показалось, что он потому так небрежно ответил, что слишком уж уверен в моих добрых чувствах к нему и поэтому позволяет себе некоторую фамильярность. Весь мой обидчивый характер восстал против этого, и пока Сергей Иванович говорил со старшей сестрой о делах, я написала дерзкую записку и вложила ему в карман. В записке я предложила Сергею Ивановичу десять дней не приходить ни в больницу, ни в 15-й барак. После этого срока, я надеялась, наши отношения станут опять достойными.
После случившейся непонятной беды эта глупая записка меня очень мучила. Мария Леопольдовна приходила еще. Ничего известно не было. Друзья добились разрешения передать в карцер одеяло, книгу и еду. Сумели сообщить обо всем начальнице медсанчасти. На следующий день, несмотря на воскресение, начальница появилась в зоне, и Сергей Иванович был освобожден. Потом, усмехаясь, он рассказал, как все произошло.
Оказывается, в субботу рано утром уходил этап, в который был назначен очень опасный блатарь. Выданное ему в Баиме одеяло он должен был сдать вечером, накануне этапа. Человек был больной, да и похолодало сильно, Сергей Иванович заступился за блатаря, взял с него честное слово, что одеяло тот отдаст утром, перед этапом. Урки чтили Сергея Ивановича за справедливость: одеяло было сдано. Но помощник начальника лагеря возмутился самоуправством, кричал, грозил карцером. Сергей Иванович спокойно ответил, что он и в будущем будет поступать так же и пошел в карцер. Мне стало очень стыдно за свою глупость, я просила прощения. Он, улыбаясь, сказал, что уже привык.
Сергей Иванович Абрамов прошел через всю мою жизнь: видимо — когда мы были в одном лагере, и хотя каждый жил своей жизнью, но душевно были вместе; и невидимо — в переписке в годы его заключения и ссылки. И он остался присутствующим в моей жизни, хотя ушел из своей.
Когда в 80-е гг. я начала свои записки, то искренно считала, что пишу для своих сыновей о людях, встретившихся мне. Такое название дала и своим воспоминаниям: «Сыновьям. Люди моей
жизни». Теперь, на окончательном жизненном склоне, я, наконец, поняла, что пишу только для себя. Это доставляет мне удовольствие — часто горестное.
Я думала, что с возрастом откровенность доступнее. Но вижу, что все труднее и труднее рассказать о самых дорогих. И хотя я стараюсь писать правдиво, получается только вереница житейских случаев, характерных черт, а глубокое и единственно ценное остается в себе, не хочет ложиться на бумагу. Но все-таки — хоть так...