Преп. Сергий / К началу

[Закон Христов] [Церковь] [Россия] [Финляндия] [Голубинский] [ Афанасьев] [Академия] [Библиотека]

Карта сайта

Милютина Т. П. Люди моей жизни / предисл. С. Г. Исакова. - Тарту : Крипта, 1997. - 415 с. - Указ. имен.: с. 404-412.


[<назад] [содержание] [вперед>]

Освобождение

 

Летом 1946 г. в лагере царила напряженная атмосфера: у многих пятилетников, взятых в начале войны, заканчивался срок, а те, у кого срок закончился во время войны и которые пересиживали уже много лет, — тоже надеялись на скорое освобождение.

 

- 258 -

Начальство устроило проверку знаний медсестер, очевидно, с целью прикрепления к лагерю. У кого был еще долгий срок, очень волновались и готовились. Я сказала нашим врачам, что готовиться к проверке не буду, теоретически ничего не знаю, заинтересована только в одном: чтобы меня отпустили домой.

Проверку знаний проводили два наших врача и представитель власти. Я прикинулась дурочкой, и хотя доктор Байков и доктор Минцер были мною предупреждены, они несколько раз просто из себя выходили. Наконец сказали, что в сестры я не гожусь. Увы, не помогло! Начальство очень любило лечиться в нашей больнице, и хотя лежало всегда в отдельной палате, прекрасно видело, что мы из себя представляем и как работаем. Начальник, бывший на моей проверке, сказал, что он моим ответам не судья, может быть, многое я и не знаю, но сестра я отличная, одна из лучших. И занес меня в список прикрепляемых.

Мама прислала к моему дню рождения посылку. В ней было много вкусного и все необходимое, чтобы испечь крендель! Мы решили — устраиваем фестиваль.

Утром 1-го июля я сидела на своем месте на верхних нарах и месила тесто для кренделя. Соня договорилась уже с больничной кухней, что нам его испекут. Появился Сергей Иванович. Благодаря высокому росту облокотился на край нар. «Поздравляю Вас, гражданка директивница», — сказал он. Я охнула и закрыла лицо руками, забыв, что они в муке. Все рушилось — меня не освобождают. На лице моем образовалось настоящее тесто из слез и муки, и Соня меня потом долго и тщательно отмывала.

Вечером в стационаре у Бетти мы весело праздновали мой день рождения. Вход в стационар был только один — через террасу, на которой сидела в кресле тетушка начальницы медсанчасти, такая же противная, как и сама начальница. В стационаре эта тетушка имела комнату с полным содержанием и была осведомителем начальства. У нас был выработан план: все гости (Соня Спасская, Софья Львовна, Лев Осипович и я) должны были лезть через окно, с задней стороны стационара. Самым последним должен был прийти Сергей Иванович, который имел право приходить в любое время как секретарь медсанчасти. Все мы, сделав большой круг, зайдя с задней стороны и влезши в окно, уже сидели в Беттиной комнате. Благоухал крендель, все было убрано цветами. Появился смеющийся Сергей Иванович. Оказывается, «тетушка» приветствовала его такими словами: «Нехорошо, нехорошо! Почему так поздно, все давно уже в сборе!»

Утром 4-го июля, тщательно обысканная на вахте, я стояла в ожидании, когда меня выпустят на свободу.

Меня приютила жена погубленного профессора Завади — Мария Кирилловна, которая была заместителем заведующего лагерной аптекой, бывшая заключенная, веселый и остроумный человек, прекрасная рассказчица. Например, о том, как у них в Москве был огромный дог, причинявший много неприятностей.

 

- 259 -

После очередного его преступления звонили в собачий приемник, но вскоре сердца смягчались, и собаку не отдавали. Наконец получили из приемника сердитое письмо: «Товарищ Завадья! Сдаешь кобеля, али только трепишься?» И это в Москве...

В первый же вечер меня уговорили пойти в кино. Я до сих пор с трудом переношу картину «Небесный тихоход». Страна еще не залечила ран войны, люди томились в лагерях, а на экране бездумно пели хорошенькие летчицы, в зале сидели надушенные одеколоном энкаведешники — с экрана и из зала лезла на меня удушающая пошлость. Наконец фильм закончился, и мы вышли в полную темноту. Вдруг вдали сверкнул огнями зоны квадрат лагеря. Добрая Мария Кирилловна крепко взяла меня под руку. Я совершенно захлебывалась слезами.

На следующий день я нашла себе комнату у какой-то старушки. В ней помещался топчан с тонким сенничком и стул. Я поставила на пол банку с ромашками — сразу стало хорошо. Мучительно было воскресенье — мой выходной день. Я бродила по некошеным лугам и тосковала по людям лагеря. Ходила в Мариинск к фотографу, снялась для справки. Пришла за карточками, отошла, решила посмотреть на себя и вдруг увидела на снимке чужой воротничок! Лицо могло сойти и за мое — я не знала, как я выгляжу — но воротничок был явно не мой. Вернулась. «А лицо-то ваше?» — спросил хмурый фотограф. «Не уверена, — ответила я, — но воротничок точно не мой». «Ищите», — фотограф подвинул целую кучу снимков. Нашла сразу же воротничок, стала вглядываться в лицо. Что-то было неутешительное.

Я получила продуктовые карточки и стала ходить в столовую для вольных. Теперь я поняла, почему Мария Афанасьевна так похудела, став директивницей. Вольному человеку как-то неэтично было есть пищу заключенных. Мы в больнице ели сытнее и больше, чем в вольной столовой. В довершение всего я сразу же потеряла карточки. Это была настоящая катастрофа. В столовой даже самый жалкий суп и то требовал талончиков на крупу и мясо. Я сочинила какую-то историю и просила сестру-хозяйку покупать для меня пайки хлеба. Она покупала для тяжелых больных молоко на деньги за их пайку. Сразу же распространился слух, что с Тамарой что-то случилось — пайки покупает. Я шла вечером домой в свою деревню усталая и голодная. На вахте привычно раскрыла свою сумку для обыска, увидела укоризненное лицо конвоира, вгляделась в содержимое сумки — и ужаснулась. Там лежали три лагерные пайки хлеба! Оказывается, сестра-хозяйка, кроме моей купленной, положила еще одну пайку от себя, а Соня, узнав, что мне плохо, — еще одну. Конвоир покачал головой и закрыл мою сумку. Было очень стыдно, но придя домой я съела все три.

Через несколько дней мучения мои закончились: полковник Вади, брат тартуского профессора Вади, дочитал книгу на французском языке, которую я ему дала, и между последними страницами обнаружил мои карточки. Вот было счастье! Я получила хлеб и масло

 

 

- 260 -

за пять дней и — совестно сказать — намазала все масло на весь хлеб и за один вечер съела.

Уже несколько раз мне говорилось, что я должна пойти в управление Марлагерей и оформиться как сестра лагеря. Наконец, об этом мне было сказано категорически.

Утром 14 июля я шла по дороге, среди цветущих лугов и березовых рощиц, не видя их красоты, совершенно переполненная отчаянием. Одно дело, когда я работала медсестрой — заключенная у заключенных! Оформляясь же медсестрой лагерной больницы, я становилась энкаведешным работником. Рядом текла красавица Кия, можно было бы утопиться. Но страшно. Кроме того, всегда хотелось досмотреть до конца.

Мне встретился один из второстепенных начальников, когда-то лежавший у нас в больнице. Спросил, почему грустная. Я ему откровенно все сказала, даже про Кию. Подумав, он сказал, что недавно пришел приказ не оставлять освобождающихся насильно, только по желанию. Посоветовал, придя в Управление, сказать, что московские родные прислали мне телеграмму с датой и номером последнего приказа об освобождающихся и что я требую оформления моих документов на полное освобождение. Последние километры я бежала, на все лады повторяя номер и дату приказа!

В окошечко сказала о телеграмме, дате, номере и потребовала оформить документы. Мне привычно ответили, чтобы я пришла завтра. Но уж тут я оказалась настойчивее их. Сказала, что с места не сдвинусь, что и так уже потеряла десять дней свободы и что без бумаг не уйду. И дали.

Теперь я поняла, почему на днях освободили, тоже сначала прикрепленную, Веру Ильиничну Ставровскую — врача-лаборанта. К ней в начале июня приехала прелестная 16-летняя дочь, которая ходила в Управление, требуя освобождения матери. Жила девочка в деревне. Я носила ей еду и разные вещи, сделанные великими лагерными рукодельницами. Юра Галь, который все вечера моей «прикрепленной свободы» провожал меня до вахты, однажды весь сморщился и сказал, что в первый раз видит на мне некрасивую вещь, чтобы я ее больше никогда не надевала. На мне была очень пестрая вязаная кофточка. В ней было много казенной шерсти, и Вера Ильинична боялась, что на вахте ее отнимут, надеялась, что я пронесу. И пронесла, передала девочке.

Придя под вечер в лагерь, я всем показывала свою справку, прощалась со всеми. Выслушала исповедь Сони Спасской, совершенно меня ошеломившую.

На следующее утро я внесла свои вещи в зону и передала все Софье Львовне. Это могло ей пригодиться — она была одинокой. Казенные вещи я сдала уже 4-го, но теперь получила справку, что за мной ничего не числится.

Ходили слухи о страшном скоплении на железной дороге, о невозможности выехать, даже имея билет. Соня Спасская договорилась каким-то образом со своей знакомой, освобожденной по директиве,

 

- 261 -

продолжавшей работать в Маргоспитале лаборанткой и жившей в Мариинске. Я могла жить у нее до отъезда. До этого я сама заходила к одной женщине в Мариинске, которая пускала на ночлег. Разговор с этой женщиной очень меня взволновал и запомнился. Она была пожилая, высокая, суровая на вид, в длинной темной одежде. Выслушала меня, кивнула в знак согласия головой. Я была одета уже во все домашнее, решила, что она меня принимает за вольную и — чтобы не было недоразумений — сказала, что я только что освободилась из лагеря, и она, может быть, не захочет. Она вся даже выпрямилась и сказала медленно и подчеркнуто: «Я таким еще никогда не отказывала».

Когда я, захлебываясь, рассказывала об этих словах в лагере, у моих слушателей на глазах блестели слезы.

Денег на дорогу у меня было недостаточно, я дала маме телеграмму, но не в силах была ждать. Мои дорогие сразу же собрали нужную сумму. Соня пришила к моему лифу удобный карманчик. Денег набралось ужасно много — все десятки (еще старыми). Я была критически осмотрена — получилась совершенно куриная, конусообразная грудь, но было решено, что из других мест у меня обязательно украдут. Удивительно, что мама прислала ровно эту сумму, полученную по оставленной мною доверенности.

Я прощалась с людьми лагеря, с больницей, последнее — с Сергеем Ивановичем. Для этого я пришла в медсанчасть. Работа только что закончилась. Горестным было наше прощание. Каждые пять минут нетерпеливая Софья Львовна, кабина которой была рядом, распахивала дверь и спрашивала, закончили мы прощаться или нет. А мы никак не могли начать.

Провожали меня на вахте Соня Спасская, Бетти и Сергей Иванович. Я увозила спрятанную на себе книжечку стихов Юры Галя, но самого Юры не было.

Когда стали открывать калитку вахты, Сергей Иванович поцеловал мне руку, резко отвернулся и ушел. Соня мне потом писала, что она и Бетти долго еще смотрели в «глазок» вахты, как я шла по дороге, оборачиваясь на лагерь. Заходило солнце, все казалось праздничным в розовом свете заката.

Милая лаборантка по-доброму меня приняла. Она жила в крошечной комнатке с матерью и со своей девочкой. Хотели сразу же укладывать меня спать. Но я твердо решила попытаться уехать сразу же и ушла на вокзал. Страшная там была картина: не только в помещении, но и вокруг по многу дней лежали и сидели люди, в надежде уехать. Около закрытой кассы никого не было, и когда я встала, мне стали говорить, что это совершенно напрасно: касса не открывалась, поезда с востока шли набитые уже на первоначальной станции. Но я решила стоять, держалась за подоконничек кассы и думала, что моя рука горит от усталости. Пригляделась — на ней кишели клопы, обрадовавшиеся такому ужину. Стряхнула. Продолжала стоять. Глубокой ночью в соседнем помещении зазвонил телефон. Я напряженно вслушивалась. Начальник станции кому-

 

 

- 262 -

то поддакивал, потом сказал: «Три? В каком вагоне? Хорошо».

Начальник направился к кассе, я загородила ему дорогу и сказала: «Я все слышала — один из билетов мой». Он пытался отнекиваться, но я была непреклонна: «Один — мой!» Начальник вошел к кассирше, что-то там тихо говорил. Открылась касса, мне был продан выписанный до Тарту билет, прокомпостированный на подходящий поезд, и касса закрылась. Подошедший с востока поезд шел только до Новосибирска, но все равно — я была счастлива. Двери всех вагонов оказались закрыты, и только один принял нас, троих человек. Я лежала на верхней полке, не веря своей удаче. Едущие внизу еще не спали — благополучные, веселые люди.

В Новосибирске было не лучше, чем в Мариинске: огромная толпа надеющихся уехать. Я встала в очередь компостирующих — огромную, длинную очередь по четыре человека в ряд! Узнала, что касса обслуживает только по несколько человек к каждому поезду и что стоят люди уже несколько дней. Рядом со мной оказалась старая женщина, сельская жительница, едущая к своему сыну-полковнику в Новгород. Милый она была человек. Очень забавно мы с ней ходили в баню: для компостирования билета надо было представить санитарную справку, что пройдена баня и нет паразитов. Мои друзья предусмотрительно еще в Баиме снабдили меня такой справкой, а у моей спутницы ее не было. Мы оставили за собой очередь, потащили с собой все вещи. Хорошо, что баня была сравнительно близко. Моя спутница оставила на меня свои вещи и пакет денег, извлеченный откуда-то из глубины одежды, а на мои слова, что хоть пересчитать надо бы, заплакала и сказала: «Ну, уж если такая как ты обманет — тогда и жить не стоит».

Только мы встали обратно в очередь, пронесся слух, что на запасных путях стоит товарный поезд, который пойдет на Москву вне расписания. Такие поезда в народе назывались «500-веселый». Вся очередь кинулась вон из вокзала. Удалось найти человека, который поднял вещи старушки и помчался с ними впереди нас. Мы бежали за ним, крепко держась за руки и стараясь не отстать в толпе. Добежали, наш носильщик получил деньги и поднял нас и наш багаж в один из товарных вагонов. Никаких лесенок к «500-веселому» не полагалось. Любопытно, что за все десять дней нашего путешествия до Москвы никто не проверил, есть ли у нас вообще билеты. Так и ехали!

Ехали самые разнообразные люди: демобилизованные, возвращающиеся из эвакуации, ускользнувшие из ссылки. Отбывшей срок была только я. Наверное, и еще были, но скрывали, а я никогда не скрывала, и все относились ко мне по-доброму. Самыми крепкими и активными были два шахтера из Белоруссии, по-моему, ехавшие не в отпуск, а дезертировавшие из шахты. Они спрыгивали на остановках, покупали нам молоко, впрыгивали в вагон на ходу. Один меня прямо-таки спас. Я все писала письма в лагерь, а маме посылала телеграммы. Это было опасно, ведь не угадаешь, сколько простоит поезд. Он стоял всегда вдалеке от вокзала. Наивно думая,

 

- 263 -

что в Казани простоим долго, я, отправив телеграмму, благодушно шла по перрону. «Суседка, а суседка!» — услышала я. Но не обратила внимания. «Суседка, — шахтер схватил меня за руку. — Гляди!» Вдали наш поезд уже начал медленно двигаться!

Никогда в своей жизни я так не бегала. Железная рука шахтера впилась в мою руку, и я буквально летела за ним. Последний вагон всегда с площадкой и лесенкой, шахтер меня на нее вбросил и сам, наддав, тоже вскочил. Мы долго не могли отдышаться, ждали подлиннее остановку, чтобы перебежать в наш вагон: он был в самом начале, а сам поезд был потрясающе длинным.

Старушка моя вся исплакалась, думая, что я отстала, и судорожно прижимала к себе мои вещи, чтобы их не украли. В Москве мы расстались — у нее здесь жил кто-то из родных.

В Москве был огромный вокзал, полный надеющихся уехать. Выходы на перрон были закрыты, всюду виднелись наряды милиции.

Я принялась выполнять взятые в лагере поручения. Отправилась на Покровский бульвар по адресу, данному мне Лёвенбергом. Его жена совершенно меня очаровала. Оттуда я поехала в Ногинск — там, в Глухово, жила старшая сестра Сергея Ивановича, Серафима Ивановна Бергер. Другая сестра профессорствовала в Томске. Ехала я с большим волнением, знала, как родные Сергея Ивановича не только помогали ему деньгами и посылками, но не переставая хлопотали о пересмотре дела. Тогда это было опасно. Встретили меня как родную: мыли, кормили, укладывали спать. Но мы с Серафимой Ивановной так и проговорили всю ночь и рано утром, оставив спящий дом, уехали. Она на работу в школу, а я в Москву, продолжать свои приключения. Серафима Ивановна подарила мне маленькую фотографию молодого Сергея Ивановича, и я всю дорогу до Москвы вглядывалась в нее, забывая обо всем.

Надо было как-то вырваться из Москвы. Придумала — уехать на пригородных поездах и попытаться сесть в московский поезд в каком-нибудь городке. Посоветовалась с кассиршей пригородной кассы. Она одобрила мой план и продала мне билет до Калинина. Теперь это, слава Богу, снова Тверь.

В Калинине билеты на дальние поезда не продавали и не компостировали. Я осталась ждать на перроне. Дала маме телеграмму, что пытаюсь попасть на ленинградский поезд, сойду в Бологое и поеду на Псков, Печоры. Из всех вагонов подошедшего поезда вышли воинственные проводники, никого не впуская. Я обратилась к женщине-проводнику, сказала, что еду в Эстонию из Сибири, где отбыла срок, пять лет не видела свою мать, каждый день дорог, заплачу штраф, билет есть. Безрезультатно. А поезд вот-вот уйдет. Тогда я обратилась к мужчине-проводнику с такими же словами — пустил!

В вагоне как-то сразу все поняли, что я из себя представляю: потеснились, дали мне место и очень веселились, когда я радостно платила штраф, сказали, что через Ленинград я попаду домой быстрее, а в Бологое сутки буду ждать.

 

 

- 264 -

В Ленинград я попала рано утром. У меня был адрес Сониной сестры, но я считала, что она на работе. Кроме того, мне не терпелось вознаградить себя за пятилетний пост: я дождалась открытия Эрмитажа и ушла из него в 5 часов, перед закрытием. Какое это было счастье! Однажды в своей жизни я уже совершала подобное: от открытия до закрытия проходила по Лувру.

Отправилась на Мойку, 11. Оказалось, что меня ждали. Соня дала телеграмму о моем возможном приезде, и Клара Гитмановна — художественный редактор какого-то издательства — несколько дней уже брала работу на дом, чтобы не пропустить меня. Не стану повторяться, так как об этой встрече я уже рассказала в главе о Соне.

Поздно вечером Клара проводила меня на поезд. Он был, конечно, весь забит, но я так смертельно устала, что забралась на узенькую боковую багажную полку, привязала себя поясом к какой-то трубе и провалилась в сон. Рано утром меня разбудили — это была узловая станция Тапа, от которой отходила ветка на Тарту. Увы, поезд из Таллинна ожидался только в обед. Я пыталась уговорить машиниста товарного поезда взять меня, но он не решился.

Войдя, наконец, в летний, не разделенный на купе вагон таллиннского поезда и оставшись стоять в проходе (все места были заняты), я радостно слушала эстонскую речь. Обращала на себя внимание одна компания — явно врачи, среди которых я узнала бывшую мамину помощницу. Продвинулась поближе, прислушалась к разговору. Говорили о конференции, кто-то сказал, что доктор Бежаницкая потому не участвовала, что в ее жизни событие — возвращается дочь. Тут уж я выдержать не могла, окликнула доктора Лепп. Меня узнали не сразу, но что потом началось!

В Тарту торжественно вывели меня из вагона. На перроне стояли мама, друзья и весь персонал диспансера. Все с цветами! Был конец июля — все пришли с гладиолусами. Оказывается, получив мою телеграмму о Бологое, мама поехала в Печоры! Затем друзья, украшавшие нашу квартиру цветами, получили ленинградскую телеграмму, вызвали маму из Печор, и она успела к приходу поезда.

Настоящая праздничная процессия потянулась от вокзала к нашей квартире, которая, к сожалению, находилась рядом со зданием НКВД! Едва мы все успели усесться за раздвинутый и празднично накрытый стол (показавшийся моим лагерным глазам неправдоподобно роскошным) — через веранду в комнату ввалился пьяный энкаведешник. Доктор Богданов его долго и вежливо выпроваживал. Только потом мы поняли, что пьяным он, конечно, не был — просто искал повод, чтобы посмотреть, кто и что. И еще поняли, что нельзя было так празднично встречать вернувшегося из лагерей. В Советском Союзе такая встреча была бы невозможна. Многие считали, что такое многолюдство и праздничность стали причиной нашей последовавшей через два с половиной года высылки. Я так не думаю.

Независимо ни от чего мы были — обреченными.