Преп. Сергий / К началу

[Закон Христов] [Церковь] [Россия] [Финляндия] [Голубинский] [ Афанасьев] [Академия] [Библиотека]

Карта сайта

Милютина Т. П. Люди моей жизни / предисл. С. Г. Исакова. - Тарту : Крипта, 1997. - 415 с. - Указ. имен.: с. 404-412.


[<назад] [содержание] [вперед>]

 Первое странствие 04.07.41- 31.07.46

Начало странствий

Взрослой я себя почувствовала в тридцать лет и внезапно, в ночь на 10 июля 1941 г., когда я, сжатая страхом, лежала на верхних нарах товарного вагона. Поезд стоял где-то на запасных путях Таллиннской железной дороги. Нас набили в вагон поздно вечером. Белые ночи еще не кончились, и в их призрачном сумраке наши потрясенные души все воспринимали нереально. Одно только было очевидно: нас собирались увезти из Эстонии. В темноте неподвижного запертого вагона водворилась напряженная тишина. Все прислушивались. Каждый думал о своем. Первый раз в жизни я — это была я. Никем не защищаемая, ничем не украшенная. Что со мной будет?

Все школьные годы мне было легко и радостно жить. Учение не представляло для меня трудности, мама окружала любовью и заботой, все были добры ко мне. Не ради меня, конечно, а ради нее. Для всех я была дочерью доктора Бежаницкой.

Мама моя была настоящим врачом, не только знающим и умным, но и любившим своих больных, устраивавшим их на работу, принимавшим к сердцу их личные дела, помогавшим им деньгами, хлопотавшим за них, поддерживавшим их душевно. Не ждущая просьб о помощи, а сама ищущая повод помочь. А мамиными пациентами были больные туберкулезом, что значительно все усложняло.

 

- 140 -

В 1930 г., девятнадцати лет, я вышла замуж за умного, доброго и уважаемого всеми человека. В день свадьбы уехала с ним в Париж и стала для всех новых знакомых женою Ивана Аркадьевича Лаговского. И опять все, ради моего мужа, были добры и внимательны ко мне.

И вот теперь я была никто. Я чувствовала себя улиткой, с которой сорвали раковину. И внешне я изменилась неузнаваемо: мои послушные волосы были плохо промыты в предэтапной бане, по правилам приема в тюрьму были отняты заколки. Платье, которое несколько дней не снималось и на ночь, измялось. От него были отрезаны пуговицы и отнят пояс. Считается, что на поясе можно повеситься, а пуговицы проглотить. Чулки пришлось снять — им не на чем было держаться: от эластичного пояса все было отрезано, из штанишек выдернута резинка. Мой рюкзак, сложенный до ареста (после страшной высылки в ночь с 13 на 14 июня 1941 г. мы с мамой думали, что и нас вышлют), был взят якобы на склад. Так он и пропал, видимо, пригодившись кому-то из конвоя. При аресте мне разрешили надеть на себя только то, что я сняла накануне, ложась спать. Дело происходило летом, в ночь с 3 на 4 июля 1941 г. Платье было из черного креп-жоржета с белыми и оранжевыми цветочками, белыми манжетами и воротничком. К счастью, под ним было черное комбине, и еще у меня хватило соображения надеть в передней не убранное весеннее пальто на тонком ватине и переменить белые сандалеты на черные. Так меня отправляли в далекий путь и, по всей вероятности, надолго.

Тишина в вагоне нарушилась грохотом открываемого засова. В раздвинутые двери вскочили конвоиры с фонарями, внесли крошечного ребенка, втолкнули двух сопротивлявшихся женщин. Обе были молоды и очень красивы. Темноволосая красавица на последнем месяце беременности оказалась известной в Эстонии певицей Гердой Мурре. Ее арестовали на новогоднем балу, в вечернем платье, когда у нее шел третий месяц беременности. На следствии били, и она очень боялась, что ребенок в ней поврежден. По окончании следствия ее перевели из одиночки в тюремную больницу. Обвинение было — участие в эстонской националистической организации. То, что обвиняемые не были даже знакомы друг с другом и впервые встретились лишь на процессе, следователи объясняли «строжайшей конспирацией». Все получили высшую меру, в том числе и Герда Мурре. Из-за беременности расстрел был ей заменен 25 годами.

У светловолосой молодой матери — Нади Цирк — пропало в груди молоко. Двухнедельная девочка даже не плакала. Утром мы ужаснулись ее красному с синевой личику. Принялись стучать и требовать ребенку молока. Нас обругали. Тогда уже все начали стучать, звать врача и начальника поезда, требовать, чтобы ребенка не посылали в этап. Забыли свои горести, видели только ребенка.

 

- 141 -

Добились. Матери разрешили отнести ребенка санитарке тюремной больницы. Вернувшись, Надя была плачущая и счастливая. Санитарка, с которой у Нади был уговор, обещала передать девочку Надиным родителям, а если с ними что-либо случилось — отдать ее в приют.

На следующий день началось наше странствие. Как страстно мы мечтали, чтобы оказался взорван Нарвский мост и нас не смогли бы вывезти. Увы, мост был цел!

Путешествие продолжалось 30 дней. Если бы мы заранее это знали, то были бы в страшной панике, считали бы, что не выдержим. Но день шел за днем, нам ничего не говорили, поезд то стоял на каких-то задворках, то снова шел. В вагоне было тесно и жарко. Железная крыша, днем раскаленная от солнца, ночью, на остановках, грохотала от шагающих по ней конвоиров, которые простукивали ее — не готовим ли мы побег! Вот уж о чем мы не думали совершенно.

Страна, по которой нас везли, пугала нас нищетой и неряшеством. Жители были очень плохо одеты. Ни на ком я не видела чисто выстиранной рубашки — на всех были старые, заношенные вещи. А ведь только начинался второй месяц войны! Тайно, на остановках, мы издали смотрели в щель, которую оставляли для Герды Мурре. Когда поезд шел, она сидела, прижав к этой щели свое прекрасное, побледневшее лицо. Никогда мне не приходилось видеть такую красоту в беременной женщине, такое воплощение женственности.

Когда поезд шел, мы смотрели с верхних нар в зарешеченное окошечко под крышей. В мужских вагонах такие окошки были неплотно забиты досками. Дважды мы стояли на запасных путях рядом с такими же, как наш, поездами и видели, как между досками, закрывавшими окошко, мелькали, приветствуя нас, ладони неизвестных наших товарищей. Где-то в глубине России Герду Мурре сняли с поезда — у нее начались родовые схватки. Больше не было спасительной щели, дверь задвигалась наглухо.

Мы стали на остановках смотреть с верхних нар в окошечко под потолком. Как-то одна из женщин неосторожно приблизила свое лицо слишком близко к решетке. Конвоир увидел ее и выстрелил в стену вагона. Пуля прошла ей через бедро. Мы были ошеломлены — этот негодяй стрелял наугад, и пуля могла попасть кому-нибудь в голову или в сердце! Мы считали, что конвоира страшно накажут. Но наказали нас, как нарушителей дисциплины, оставив в тот день без воды. Явившийся врач не выразил никакого удивления по поводу случившегося. Сказал, что кость не задета, наложил повязку. Пулю вынули из противоположной стены.

Теперь мы подглядывали в окошечко с очень большой осторожностью. Потрясло нас то, что нашему поезду, явно поезду с заключенными, население показывало кулаки. Это разрушало все представления о русском народе, всегда милостивом к обездоленным. Но мы успокоились, когда эстонец-конвоир, мало чем отличавшийся от нас (он был мобилизован и ехал не по своей воле), сказал, что на всех наших вагонах мелом написано — «немцы». Вот население

 

- 142 -

и выражало свои патриотические чувства, а начальству, думали мы, было стыдно везти арестованных.

Время от времени устраивались обыски. В вагон вскакивали конвоиры, сгоняли всех на одну половину вагона, шарили на опустевшей. Затем сгоняли на нее и искали на другой, простукивая пол.

Кормили нас один раз в день. На край нижних нар вываливали черные сухари и полведра соленой хамсы. Сухари из расчета, как нам говорили, 300 г. на человека, разделенные скрупулезнейшим образом на 56 кучек, выглядели очень жалко. С каждым днем голод все больше и больше давал себя знать, и от этого кучка сухарей, причитавшаяся тебе, казалась все меньше и меньше. Воду раздавали утром и вечером. Часто приносили в том же ведре, в котором была хамса. Этих двух ведер едва хватало на питье. О том, чтобы умыться, не было и речи.

Нас, русских, на весь вагон было четверо: две 23-летние девушки из Нарвы — Лиля Луйгас и Зоя Богданова, Инна Владимировна Гаврилова лет 38 (фармацевт из Таллинна) и я. Одна половина вагона была занята уголовницами. Там были и убийцы, и воры, и публичные женщины. Так и осталось тайной, почему их нельзя было оставить немцам? Но нет! Старательно тащили в Сибирь. На нашей половине были бухгалтеры, продавщицы, счетоводы. Все обвинялись в растратах. И человек десять нас, конкретно ничего не сделавших, но обвинявшихся тяжело и разнообразно. Мы тогда еще не знали, что это и была знаменитая пятьдесят восьмая статья «за образ невысказанных мыслей», как сказал один умный человек (А. И. Солженицын).

В вагоне, по-видимому, когда-то возили уголь, поэтому все мы, раздетые и потные, выглядели ужасно. На одной из остановок, прислушиваясь к тому, что творилось снаружи, мы услышали, как наш конвоир на вопрос другого: «Какие они?» — ответил «Как черти». Мы очень огорчились.

Многие болели: кровавый понос. В нашей компании самой слабой была Инна. Очень за нее было страшно. Просили, чтобы ее взяли в больницу. Но никто нас не послушал.

Когда шел поезд, Лиля и Зоя пели. Боже, как чудесно звучали их голоса! Как по-особому воспринимали наши сердца смысл песен, как будто они были сложены именно для нас: «Я вернусь, когда раскинет ветви по-весеннему наш белый сад»... И затихала перебранка на блатной половине, и все просили петь еще и еще.

Разговоры все кружились вокруг ареста и были полны тревоги за оставшихся близких. У меня, как рана в сердце, была судьба мамы, арестованной одновременно со мной.

Первого июля отмечали день моего рождения, мне исполнилось 30 лет. И хотя было совсем не до празднования — моего мужа Ивана Аркадьевича Лаговского уже почти год как арестовали, и мы не знали, где он, вторую неделю шла война, вселявшая ужас в наши сердца, — но были и розы, и подарки, и гости.

 

- 143 -

2 и 3 июля я, согласно приказу, клеила белые бумажные полосы на окна и на огромное количество стекол веранды. Это было самое бессмысленное дело в моей жизни. Как я узнала потом, стекла веранды вместе с моими аккуратными ромбами вылетели при первой же бомбежке. О том, что делалось в мире, мы не знали, так как все радиоприемники были конфискованы.

2 июля вечером к маме пришел ее туберкулезный больной, электромонтер по специальности, и, прося не выдавать его, сказал, что дом НКВД, находившийся рядом, заминирован и будет взорван, как только немцы приблизятся к Тарту. Еще сказал, чтобы мама и я ни в коем случае не ночевали дома, а ушли куда-нибудь к знакомым. Но, во-первых, никто не думал, что немцы так непобедимо и быстро пройдут всю страну, а, во-вторых, не в мамином характере было думать только о себе. Она ни за что не ушла бы одна со мной, оставив Анну Эдуардовну Михельсон (дочь Лидии Койдулы), жившую на втором этаже, нашу прислугу Сашеньку — полуфинку-полушведку, которая, как потом оказалось, и была энкаведешным осведомителем, да и остальных обитателей дома. Но Сашенька, слышавшая наши тревожные разговоры, очевидно, сбегала сообщить, а сама слегла с головной болью. И на следующую ночь, часа в два, раздался стук во входную дверь.

В эту страшную ночь Лена — Елена Георгиевна Мюленталь, моя одноклассница и наш верный пожизненный друг, удивительной душевной прелести человек, ночевала у нас в гостиной на диване. Естественно было бы держаться от нас, явно обреченных, подальше, а она осталась именно потому, что боялась за нас! Мы стояли в гостиной в ночных рубашках и накинутых халатиках, когда нашу с мамой спальню начали освещать через окно лучи карманных фонарей. Дверь сильно трясли. Мне чудился обвал, летящие в бездну обломки. Рушилась жизнь. Я с трудом взяла себя в руки и пошла открывать. В переднюю ворвались люди, закричали на меня, что не сразу открыла. Я сказала, что никто сразу не откроет на грубый ночной стук и что я подумала, будто это пьяные хулиганы. «Вот как вы называете представителей власти!» Начался обыск, показавшийся мне бесконечным. Нам было приказано стоять, не разрешили одеться. Были взяты все письма, записные книжки, рылись в шкафу и комоде, трясли вещи, перелистывали книги.

Мы были неопытны и доверчивы, поэтому никто не спросил ордера на обыск и арест, никто не удивился, что были только сотрудники НКВД. Обычно должны быть и понятые — кто-нибудь из жильцов дома. Меня даже тронуло, что один из обыскивающих взял открытку с изображением моей любимой голубоглазой, вдохновенной и задумчивой Сибиллы Дельфики из Сикстинской капеллы и положил себе в карман. Через много лет мне сказали, что приводившие в порядок после разгрома комнату тщетно искали шкатулку с моими украшениями. Цена им была не очень велика, кроме золотого браслета, подаренного Митей Масловым в память

 

- 144 -

его умершей матери. Но все украшения были своеобразны и очень изящны. Очевидно, они тоже оказались в чьем-то кармане.

Начиналось утро. Наши обыскиватели заторопились, начали на нас кричать — почему мы не одеты! Затем вывели из дома. Я настолько была потрясена тем, что арестована и мама, что все последующие годы помнила только ее. Лена, Елена Георгиевна Мюленталь, в 1966 г. приехавшая в Эстонию из Нью-Йорка, была поражена, что я не помню ее в ту страшную ночь. Она сказала мне фразу выводивших нас энкаведистов, обращенную к ней: «Вы идите своей дорогой, а мы пойдем нашей». И меня вдруг, как светом, пронзило то тогдашнее чувство облегчения, счастья, радости, что Лену не тронули, что Лена свободна — и все до мельчайших подробностей вспомнилось.

Настоящее постоянно врывается в рассказ о прошлом, тянется в него прочными нитями. И прошлое врывается...

Итак, поезд шел неизвестно куда, и мои спутницы рассказывали обстоятельства своих арестов. И я рассказывала.

В здании НКВД нас с мамой разлучили, и меня начали допрашивать. Требовали, чтобы я рассказала о своей шпионской деятельности в пользу «одной из иностранных держав». Я, по своей тогдашней неосведомленности, принимала все за чистую монету, негодовала, обижалась, протестовала. Думала про себя: неужели моя жизнь в Париже расценивается так, что я какой-то французский шпион? Потом, наслушавшись в лагерях рассказов, я поняла, что это был обычный трафарет: всерьез никто меня шпионом не считал, но во время войны каждого, жившего когда-то за границей, считали потенциальным шпионом и, конечно, в пользу Германии. И раз человек был арестован, любыми средствами следователю надо было скомбинировать дело.

Под вечер меня отвели в комнату, полную молчаливо сидящими вдоль стен мужчинами и женщинами. Все это были сельские жители — эстонцы. Посередине на стуле помещался конвоир. Дом, который занимало НКВД, был обыкновенным многоквартирным домом на углу Рийа и Пяльсони. Двери были с матовыми стеклами, и через них виднелись силуэты бегавших по коридору людей. Из кабинетов следователей доносились заграничные радиопередачи. Суета и тревога царили в доме. Издали я услышала знакомое мамино покашливание. Мы с ней, прожившие в любви и дружбе всю жизнь, знали даже дыхание друг друга. Я тоже покашляла. Через какое-то время мама появилась в комнате и села рядом со мной. Как ей удалось ускользнуть от своего конвоира — просто чудо. Оказалось, что и ее допрашивали, обвиняя в шпионаже и тоже не говоря в пользу кого и каким образом. Мы потихоньку поделили имевшиеся у нас деньги. Внезапно вошел мой следователь, обвел глазами сидящих и подошел ко мне. Удивился, что мама рядом, спросил: «Кто вас привел?» — «Такой, в форменной шапке», — спокойно сказала мама. Следователь пожал плечами, велел мне взять вещи

 

- 145 -

и идти за ним. «А мама?» — схватила я маму за руку. — «Она потом».

Меня вывели, посадили в машину. Следователь сел с шофером. Рядом со мной уселся человек с автоматом, направленным на меня. Машина двинулась. Небо затянуло облаками, и от этого оно казалось еще темнее. Я очень устала и мне было плохо. Ехали мы долго. Была гроза или выстрелы, но что-то все время грохотало. Внезапно машину остановили. Мы были окружены бойцами, которые требовали разрешения на ночную езду. Такового не оказалось. Все мы вышли из машины, мужчины сдали оружие, подняли руки, их охлопали. Я не могла удержаться и сказала следователю, что теперь мы равны. «Никогда», — зло ответил он.

Нас ввели в подъезд двухэтажного дома. Шла перестрелка. Пули влетали в разбитое окно второго этажа, и на нас, сидящих на лестнице, сыпалась штукатурка. От шофера я узнала, что это Пыльтсамаа, в 50 км от Тарту, что сам он обыкновенный шофер и к НКВД отношения не имеет. Бойцы сказали, что здесь восстание эстонцев. Как потом говорили, это стреляли подходившие на помощь пограничники, думавшие, что Пыльтсамаа в руках немцев. Не знаю, что было на самом деле, но я видела трупы эстонских крестьян и не могу без горя вспоминать об этом.

Мой следователь нервничал, требовал начальника, говорил, что везет арестованную. Бойцы от него отмахивались, а я испуганно думала, что меня приняли за кого-то другого, очень преступного и важного. На втором этаже противно хлопала дверь и очень сквозило. Бойцы боялись подняться наверх, думая, что в квартире прячутся эстонцы. Перестрелка прекратилась. Меня попросили подняться и закрыть дверь. Какая буря чувств пронеслась во мне — вот возможность бежать! Всегда ведь есть черный ход. А вдруг он закрыт? Тогда придется с позором вернуться. А если удастся убежать — вдруг выместят это на маме? Кроме того, я ни в чем не виновата, а бегут только преступники. Если попытка не удастся, она послужит доказательством моей несуществующей вины. Я поднялась на второй этаж, закрыла плотно дверь и вернулась вниз.

На рассвете нас перегнали в здание исполкома. Мы должны были бежать гуськом, наклонившись, окруженные бойцами. Вот тут, по дороге, я и видела трупы.

В помещении исполкома было много задержанных. Следователь связался с Таллинном по телефону, восстановил свое достоинство и важно расхаживал с власть имущими. А задержанные должны были почему-то не сидеть, а лежать на грязном полу. Это было очень неудобно и унизительно.

Часов в 12 утра мы тронулись в путь. В душе своей я проклинала  следователя, тащившего меня неизвестно куда. Как выяснилось через пять лет, он спас меня от смерти. Не думаю, что сознательно, но спас. Все задержанные в Тарту — 192 человека — были убиты в Тартуской тюрьме 8 июля 1941 г,

 

- 146 -

В Таллинне, в огромном здании НКВД (бывшее Морское министерство) мы поднялись на последний этаж, там меня усадили на стул в какой-то канцелярии. Кругом бегали люди, стучали машинки. Каждый раз после напечатания копировальная бумага сжигалась. Никто не обращал на меня внимания. Был уже вечер, кончалась смена, и меня вдруг заметили. Стали недоуменно спрашивать — не меня, а друг друга — кто это? Вспомнили, кто меня привел и назвали фамилию — Данилин. И тут я многое поняла:

Левушка Шумаков называл фамилию московского следователя, присланного для ликвидации остатков организаций, вызывавшего его тайно на допросы и заставлявшего стать осведомителем. Лева описывал мне красивую внешность, тонкие кисти рук. Теперь становился понятным и мой увоз. Очевидно, немцы были близко, приказа уезжать не было и, боясь за себя, он и придумал такую возможность бегства — сопровождение арестованной. А меня выбрал потому, что я была из организации. Так что спасло меня участие в Движении!

Стали звонить в тюрьму, сказали, что «есть женский материал». Хотя мне было очень плохо, это меня развеселило. Повезли на легковой машине в женскую тюрьму. В ней не приняли — послали на Батарейную. Там, услышав мое имя, сказали, что только что звонили — везти обратно.

И я была введена в кабинет следователя, который сразу же начал на меня кричать. Какая это была обезьяна! Он был очень нескладный, захлебывался и брызгался слюной. Меня называл только проституткой. Главной темой его крика была моя «продажность». Сначала меня это оскорбляло, но постепенно я стала успокаиваться — меня перепутали, привели не к тому следователю. Ни одного его слова я не могла применить к себе. Наконец он стал пить лимонад, и я смогла сказать, что меня зовут Тамара Лаговская и что он принял меня, по всей вероятности, за кого-то другого. Тут уж он совсем разошелся, кричал, что ошибки нет и что пора мне начать признаваться в своих преступлениях. Приказал подробно рассказать мою жизнь. Остался недоволен. Грозил расстрелом за мое упорство, подбегал к окну, распахивал его — внизу, во внутреннем дворе, действительно слышались выстрелы. Вызвал огромного детину, говоря, что тот будет меня бить, и тогда я признаюсь в своей шпионской деятельности. Но детина меня не бил. Наконец, очень устав, я сказала, что жестокостями меня не удивишь: третьи сутки не дают не только поесть, но даже попить. Следователь позвонил. Принесли и поставили передо мной два стакана чаю, две тарелочки с бутербродами и вареные яйца. Я с жадностью выпила чай — и как долго потом на этапе и в тюрьме меня, голодную, мучило воспоминание о тех несъеденных яйцах и бутербродах!

Рабочее время следователя подходило, видимо, к концу. Он покричал еще, сказал, что теперь меня поведут на расстрел, и меня

 

- 147 -

вывели из кабинета. Привели в комнату, пол которой был устлан лежащими людьми. Посередине на стуле сидел конвойный. Я тоже улеглась на пол. Утром меня отвезли в женскую тюрьму на Ласнамяги. В камере я была одна. Краска, покрывавшая стекла низкого окна, местами облупилась, и видны были ноги мерно шагавших на прогулке людей — явно мужчин, хотя тюрьма называлась женской. Вечер и ночь прошли очень тоскливо. Замечательно сказал об одиночке Аполлинер:

Уж поздно. Лампочка над головою

Горит, окруженная тьмой. Все тихо.

Нас в камере только двое —

Я и рассудок мой.

Я так обрадовалась, когда на следующий день в камеру вошла молодая элегантная женщина. Мы сразу же рассказали друг другу о себе. Она жила в Таллинне, работала в аптеке, переписывалась с уехавшими — никаких других преступлений не совершала. Звали ее Инна Владимировна Гаврилова.

На следующий день нас вывели в тюремный двор, где стоял «черный ворон», уже полный мужчин. В него вталкивали женщин. Они громко кричали и сопротивлялись. В темноте машины стоял настоящий вой. Меня так сдавили, что я едва могла дышать. Кто-то сидевший потянул меня за руку и тихо сказал: «Садитесь на колени, а то вас раздавят. О чем они кричат?» — «О том, что их расстреляют». Мой спаситель засмеялся и сказал, что даже ему расстрел заменен сроком, а он военный.

Потом, когда мы стояли в темном каменном дворе Батарейной тюрьмы и ждали, когда нас поведут в помещение, я, разглядывая мужчин, стоявших в отдалении, старалась угадать моего доброго спутника. Мужчины выглядели очень потрепанно, все на одно лицо, серые, заросшие. Один — рыжеватый и очень небритый — кивнул мне и ободряюще улыбнулся. Спасибо ему.

В камере, в которую нас ввели, ничего не было, кроме грязного пола и «параши». Улеглись на полу. На следующий день вечером — баня. Не успели еще просохнуть волосы, как нам выдали хлеб и соленую рыбу — и на этап.

Серые тюремные стены, призрачность белой ночи, сидящая на корточках толпа заключенных, ходящие вокруг, кричащие конвоиры. Наконец всех вывели, посадили, начали вызывать по фамилиям. Вызванный вставал, говорил свои данные, переходил к уже отобранным и снова — на корточки. За своей спиной я услышала тихо произнесенное мое имя. Украдкой оглянувшись, увидела милые, улыбающиеся лица двух нарвских девушек, участниц движенских кружков — Лили Луйгас и Зои Богдановой. Одиночество сразу отодвинулось от меня.

Итак, наш поезд шел. На тридцатый день начали раскрывать двери вагонов, кричать: «А ну, с вещами». Все заметались,

 

- 148 -

засобирались, начали вываливаться, как мешки, из вагона на железнодорожную насыпь. Многие, не удержавшись, катились по откосу на утоптанную поляну. Там уже на корточках сидели мужчины — страшные и несчастные. Вскочившие в вагон конвоиры выталкивали нерешительных. Оказалось, что мы единственный женский вагон. Все было оцеплено конвоирами с рычащими собаками. Нас долго пересчитывали, путались, опять считали. Наконец построили в шеренгу по пять человек, конвоиры с собаками заняли свои места по бокам, была прочтена «молитва» — что шаг в сторону считается побегом и конвой без предупреждения стреляет — и мы двинулись. На нескольких телегах везли вещи. Моего рюкзака уже не было.

После зловонной духоты вагона воздух казался благоуханным. Вдали темнел сосновый лес. Синева неба была ослепительна. Ноги после месяца неподвижности шли не очень уверенно, но сердце билось радостно: мы с наслаждением дышали и наивно думали, что идем в лагерь. А там работа, люди, еда — все-таки жизнь. Мы перешли по высокому мосту над совершенно прозрачной и быстрой рекой и углубились в лес. Как узнали потом, это была Ангара. Внезапно конвоиры начали кричать: «А ну, повернись!». На опушке стояли люди с кузовками. Им приказывали повернуться. И наша безмолвная шеренга, с тяжело дышавшими собаками, тянулась мимо этих покорных, покрытых лохмотьями спин. Очень это было тягостное и безнадежное зрелище. Мужчины шли трудно, нам несколько раз давали отдыхать. Наконец, уже к вечеру, мы дошли. Это был не лагерь! Это была тюрьма! И какая! Александровский централ.