[Закон Христов] [Церковь] [Россия] [Финляндия] [Голубинский] [ Афанасьев] [Академия] [Библиотека]
[<назад] [содержание] [вперед>]
Мамин дом
(Судьба Евдокии Ивановны Николаенко. Доктор Бетти Эльберфельд и ее девочки)
Когда летом 1941 г. меня арестовали, в нашей большой квартире из четырех просторных комнат жили только мама, я и наша, более чем странная, прислуга — полушведка-полуфинка, которая, как я уже писала выше, в русское время была осведомителем, а в немецкое вела себя совсем безобразно. И, наконец, сбежала, похитив одну из наших собак.
В 1941 г., когда мы переезжали в эту квартиру, одна из комнат была загромождена огромными ящиками с костями, как нам говорили — мамонта! Хозяйка квартиры, уезжая в Германию, тщетно пыталась вывезти коллекцию своего отца. Уехала она, получив обещание, что ящики будут посланы следом.
Теперь от моего сына Андрея Милютина, работающего старшим научным сотрудником Зоологического музея Тартуского университета, я знаю, что это была уникальная коллекция костей животных, собранная в разных странах профессором Ветеринарного института Александром Розенбергом. В бумагах музея имеется акт о перевозе коллекции из нашей квартиры на Пяльсони, 27 в Зоологический
музей в марте 1941 г. К сожалению, Марта Розенберг, дочь профессора, увезла с собой каталог. Так что коллекция слепая!
С этим мнимым мамонтом было много веселых историй. Молодая домуправ, желая, чтобы нам было дешевле платить за квартиру, колебалась, как назвать этого своеобразного жильца: пенсионером или студентом? Решила в пользу студента.
В 1946 г. в этой комнате жило очень милое семейство Алексеевых; мать и дочь — преподаватели, младшая дочь и сын еще учились. В другой комнате жила семья арестованной ассистентки академика Вавилова — Евдокии Ивановны Николаенко, осужденной на двадцать лет каторжных работ: две прелестные девочки 17 и 8 лет и их тетя, мамина ровесница, очень плохо видевшая. Где-то еще размещались две сестрички Тася и Наташа Маркеловы, жила вечная студентка Лиля Тигане. Считал себя жильцом этого дома доктор Григорий Николаевич Богданов, хотя у него в клинике, где он работал хирургом, была прекрасная комната. В передней на диване спал Николай Васильевич Смирнов, мальчиком ушедший на фронт, прошедший войну и обреченный всю остальную жизнь мучиться со своим раненым бедром. Наконец, была мама, а теперь еще и я!
На всю эту большую и разнообразную компанию готовила прейли Маргусоо — домработница, настоящий добрый гений маминой «семьи». Несла она этот крест только, по-моему, из любви к маме, потому что жалованье у нее было обычное, а готовила она для огромного числа едоков. Лиля Тигане и тетя девочек, Мария Ивановна Николаенко, потеряли хлебные карточки, и бедная наша Маргусоо помимо продуктов тащила с рынка еще и буханку хлеба. Тогда она стоила 45 рублей. Не представляю, как мама могла все это выдержать!
Все пять лет без меня мама была необычайно стойкой и выносливой — и сразу же сдала после моего приезда. Заболела, даже какое-то рожистое воспаление у нее случилось. Как только она поправилась, мы — по приглашению маминой приятельницы Линды Кролль, жены маминого однокурсника, прекрасного врача, отбывавшего в Коми ССР свой срок, уехали вдвоем на месяц в волшебное Кийдъярве, где у них был построен дом.
В уютном и комфортабельном доме Линды Кролль мы прожили первый месяц моей свободы — гуляли, собирали грибы, купались, по субботам, выбегая из жаркой бани, стоявшей у самого озера, окунались в его прохладу и снова возвращались на горячий полок по усыпанному свежескошенной травой полу предбанника. Я удивлялась: как это заросшее по всем берегам озеро именно у баньки Кроллей имело чудесный песчаный пляж. Линда Кролль сказала, что это очень просто сделать: зимой на лед озера привезли в нужное место 200 возов песка. Весной лед растаял, и песок опустился, образовав пляж. И так все у эстонцев, потому что они не боятся труда.
Очень мне было хорошо с мамой, но мое сердце оставалось в лагере. У Сергея Ивановича и Юры Галя впереди было по восемь лет!
За наше отсутствие мамин дом пришел в более нормальный вид. Переехали в найденную комнату милые сестрички. Тася так и осталась добрым другом, устроителем маминых юбилеев и нашим доброжелателем. Сняла себе комнату и мгновенно нашла хлебные карточки вечная студентка. Уехал в Таллинн Коля Смирнов. Милая семья Алексеевых, жившая в самой неудобной комнате (проходить надо было через ванную), стала самостоятельно хозяйничать. Теперь на нашей жертвенной Маргусоо осталось только семь человек, в том числе и она сама.
Я была очень заинтересована и очарована девочками.
В маминых бумагах до сего дня сохранилось разрешение Тартуского исполкома взять на иждивение эту семью, состоящую из трех человек. Может быть, эта официальность и послужила причиной того, что в 1949 г. их выслали с мамой, как одну семью. Но я думаю, останься они одни, им пришлось бы не легче. Их тетя Мария Ивановна, никогда не работавшая и очень плохо видевшая, была совсем беспомощная. Во всяком случае, Зое пришлось бы зарабатывать на семью, а не учиться. Я думаю, что и для Евдокии Ивановны (матери детей, находившейся в заключении и ужасно о своих дорогих горевавшей) тоже было поддержкой и утешением, что они с мамой, пусть даже в ссылке.
Мама познакомилась с этой семьей в 1943 г., во время немецкой оккупации. Евдокия Ивановна привела девочек на проверку легких в тубдиспансер, и мама очаровалась Евдокией Ивановной и ее детьми. Началась дружба.
Евдокия Ивановна Николаенко была по образованию биологом, ассистенткой академика Николая Ивановича Вавилова, работала в ВИРе и жила с семьей в Пушкине. Ее муж Михаил Иванович Переверзев, инженер-путеец, строил мосты, был всегда в командировках. Вела хозяйство, растила детей Зою и Сашеньку сестра Евдокии Ивановны — Мария Ивановна Николаенко.
В 1941 г., когда грянула война, Зое исполнилось 12 лет, а Сашеньке — три года. Немцы были очень скоро под Ленинградом. Говорят, что председатель Пушкинского исполкома был потом репрессирован за то, что не сумел вовремя всех эвакуировать. Семья Евдокии Ивановны тоже не попала в эвакуацию, муж ее был арестован немцами и умер в лагере. Евдокии Ивановне чудом удалось вывезти мертвого из лагеря и похоронить. Не понимаю, как это удалось? Из нашего — не вывезешь!
Немцы переселили жителей пригородов Ленинграда в Прибалтику, выпустили под присмотр на свободу, но надо было отмечаться. Благодаря отъезду немцев в 1939 г., арестам 1940 г. и высылке 14 июня 1941 г., пустых квартир было в изобилии.
Все ассистенты Вавилова спасали и хранили семена драгоценных вавиловских пшениц. Хранила и Евдокия Ивановна. Коллекцию семян взяли вместе с ней. Тайно Евдокия Ивановна сделала дубликаты пакетов, отсыпав половину семян. Немцы ничего не заметили. Эта тайная коллекция хранилась у мамы.
Евдокию Ивановну с семьей немцы перевели под Ригу. Весной 1944 г. она высеяла все семена на пробные участки. Немцы стали отступать, Евдокия Ивановна с семьей скрылась в лесу. Крестьяне давали есть, пускали ночевать. Пятилетняя Сашенька ходила со своим любимым игрушечным мишкой, привязанным поясом к ее животику.
Наконец пришли русские, и семья радостно вышла. Евдокия Ивановна с помощью Зои собрала урожай. По словам Зои, кто-то из ВИРа приезжал за семенами.
Очень скоро пришла маме от Зои отчаянная телеграмма, из которой можно было понять, что Евдокия Ивановна арестована. Мама стала посылать посылки осиротевшей семье, но этого было недостаточно. Она была так связана работой, что не могла к ним приехать, чтобы увезти их к себе. Писала мне в лагерь, спрашивала, согласна ли я, что она возьмет к нам целую семью? Я, конечно, была согласна. Со своей стороны, мечтала, что привезу больного Юру Лебедева. Увы, он не дожил.
Однажды к маме на прием пришел удивительно приятный военный, привел свою молодую жену. Она была туберкулезной, и врачи запрещали ей второго ребенка. Мама, обследовав ее, разрешила. Счастливый муж, прощаясь с мамой, сказал: «Ну, теперь я могу спокойно ехать в Ригу!» — «Как, — воскликнула мама, — в Ригу?» — и рассказала ему историю этой пострадавшей и от немцев и от русских семьи и о необходимости перевезти их к ней в Тарту. Этим милым военным был Александр Иванович Пряников, ставший маминым верным другом и почитателем на все последующие времена. Он не только приехал к семье Евдокии Ивановны в местечко под Ригой, где они жили, но собрал их вещи, все погрузил на машину, довез до железной дороги, записал детей, как собственных, на свой билет, уложил их и Марию Ивановну спать, сам просидел над ними ночь, а потом, улыбаясь, доложил встречавшей на вокзале маме, что драгоценный груз доставлен.
Я имела радость видеть прекрасную семью Пряниковых — они приезжали к нам в гости с уже годовалой девочкой, названной Тамарой. Евгения Михайловна, на редкость хорошенькая и очаровательная, рассказывала, как она молодой девушкой работала на междугородном телефоне в Ленинграде, считала, что молодой человек с прекрасными глазами (Александр Иванович тогда еще был студентом Института связи) приходит ежедневно ради ее подруги, старалась им не мешать. Потом, поняв истинную причину, пыталась охладить, сказав, что была замужем и что у нее ребенок. Александр Иванович очень этому ребенку обрадовался, стал
покупать ему игрушки, корил Евгению Михайловну, что она ребенку уделяет мало внимания. Когда они были уже женаты, родители Александра Ивановича все-таки продолжали верить в этого несуществовавшего ребенка.
Александр Иванович Пряников — парторг своей воинской части — продолжал в 50-е гг. писать маме в ссылку! Этого не делали даже родственники.
Я не могла налюбоваться на детей. На Сашеньку (чтобы она не загордилась) ходила смотреть, когда она спала, — глаз было не отвести!
Мама любила обеих, а Зою еще и очень ценила. Она была уже личностью: человеком определенных взглядов, патриотом до предела. Эстонцев не любила, во мне, по-моему, подозревала всякие европейские симпатии. Очень не любила моих рассказов о лагере и моего отвращения ко всякому «сталинизму». В глубине души, думаю, считала, что только ее мама совершенно невинна и арестована напрасно, а все другие все-таки виновны. Наверное, и Мария Ивановна разделяла ее взгляды, во всяком случае, когда в 1949 г. меня уводили из дому, она, прощаясь, прижала меня к себе и торопливо прошептала на ухо: «Тамара Павловна, вы слишком резкая, слишком резкая...». Эти слова навсегда оставили во мне тяжелую память.
Зоя — стройная, красивая своей особенной тонкой красотой, очень любила свою маму и была душевно травмирована ее судьбой. Этим все и определялось. А Сашенька — еще совсем ребенок, все воспринимала легче.
Я не хотела разлучаться с мамой и напросилась к ней на работу. Меня приняли в качестве регистратора. Утром мы вместе уходили на работу и вечером вместе возвращались. Приемы были всегда колоссальные. Мама являлась заведующей, вела врачебный прием, в сложных случаях выступала и рентгенологом. Персонал, наверное, самый обыкновенный, казался необыкновенным из-за маминого отношения к каждому — полного уважения и доверия. Поэтому все добросовестно работали.
Мама рассказала, что в начале дружбы с Евдокией Ивановной крестили маленькую Сашеньку. В церковных книгах Успенского собора крестной матерью была записана я, хотя не было известно, жива ли я, а крестным отцом — Николай Иванович Вавилов — для меня великая честь — тогда никто не знал, что он уже мертв.
Теперь, благодаря Марку Поповскому, известно, как чудовищно, фантастически губили этого всемирно известного ученого. Мне посчастливилось прочесть главы из книги Марка Поповского, изданной за границей, — «Дело Вавилова». Воспользовавшись переходным временем «от Хрущева к Брежневу» (книга писалась об уже реабилитированном Вавилове для серии «Жизнь замечательных людей»), Поповский получил доступ к многотомному «делу». Поповский пишет, что две недели он ходил на Лубянку, как на работу!
Уже за время бесконечных допросов рухнуло здоровье этого сильного, жизнерадостного, постоянно путешествовавшего человека: опухшие ноги были как столбы. Обвинительное заключение поражает нагромождением нелепостей. Приписали даже монархизм — на основании того, что в Париже на вокзале Вавилова провожал Милюков, один из самых левых людей эмиграции, монархистами ненавидимый. Смертный приговор не отменялся полтора года! После его отмены Вавилов по-прежнему оставался в Саратовской тюрьме и был переведен из камеры в больницу за день до смерти! Все, изъятое при аресте, — рукописи, книги, записные книжки, письма (говорят, почти целый грузовик) — было сожжено, как не относящееся к делу! О книге, написанной им во внутренней тюрьме — «О мировых ресурсах земледелия» (источником для написания была его богатейшая память), Известно только из его прошения на имя Берии о предоставлении возможности быть в лагере и работать.
Непрощаемо все это!
Я писала письма в лагерь Сергею Ивановичу и Юре Галю. Мы с мамой посылали посылки. Юра сердито отвечал, что мои письма все в лагере читают и что скоро они будут переплетены...
Соня Спасская, взяв с собой бездомную доктора Бетти, поехала в Лугу (в Ленинграде жить не разрешалось). Они сделали героическое дело — увезли из Баима политкаторжанку Варвару Яковлевну Рейфшнейдер, лежачую больную, умирать к родным. Как они в условиях транспорта 1946 г., да еще обе тонюсенькие, как тростинки, смогли это сделать, совершенно непонятно. Чудо!
Вскоре от Бетти из Луги пришла телеграмма, что положение отчаянное — нет ни работы, ни денег. У Бетти не было доказательств, что она врач. Кроме того, ни на какую работу человека не принимали, если у него не было прописки, и не прописывали, если человек не был на работе! Мама сразу же выслала деньги на дорогу, и совсем больная и измученная Бетти приехала к нам. Отдышалась немного окрепла. Мама поручилась за то, что Бетти врач, и это было принято. Впоследствии пришла копия затребованного из Берлина Беттиного диплома об окончании медицинского факультета. Блистательного диплома.
Одновременно шла переписка с ее девочками в детдоме Ставропольского края. Выхлопотали врачебное место для Бетти в городке на Чудском озере. С маминой помощью девочки приехали. Они оказались трудными, каждая в своем роде. Старшая Урсула была очень привлекательной наружности: с толстыми светлыми косами, прекрасными глазами под пушистыми, чуть срастающимися бровями, очень нежным овалом лица — настоящая немочка. Она была очень травмирована своей судьбой. Я считала достойными только тех, кто пережил лагеря, она же — только детдомовских! Я ее понимала, но Урсула никого не пускала в свою душу. Потом, уже через двадцать лет, я была расположена к ней всей душой. Какое-то время это чувство казалось взаимным. Теперь, когда Урсула
стала уважаемым врачом, у нее любящий муж, достигнуто материальное благополучие, с ней творится что-то непонятное: она живет, со всеми рассорившись, в ненависти к своей единственной сестре, а теперь и ко мне...
А Рената была отчаянная шалунья! Темноволосая, с Беттиными прекрасными глазами и продолговатым личиком, чуть испорченным шрамом над верхней губой, доброго и открытого характера, полная неожиданных проказ.
Оставшись после ареста матери одни в татарской деревне (Урсуле было 10 и Ренате — 5 лет), они были помещены в разные детдома. Ренатка хлебнула много горя, в детдоме была совсем беззащитна, а дети жестоки. Когда немцы хозяйничали на юге и увозили население, умная Урсула спряталась, а шалунья Ренатка просто выскочила из уже собранной колонны. Обе были в списках на увоз: настоящие немки — Урсула и Рената Эльберфельд! Великое счастье, что никто не знал об их еврейской крови.
Покрытая гнойничками Рената была направлена в детдомовский санаторий. Какая-то добрая воспитательница посадила ее к себе на колени и стала расспрашивать. Услышав фамилию Эльберфельд, спросила, нет ли у нее сестры. Оказывается, незадолго до Ренаты была тут и Урсула. Так сестры соединились. Рената всегда обожала красивую, умную старшую сестру.
При Беттином состоянии легких невозможно было быть участковым врачом. Единственное, где Бетти могла работать, — это в мамином тубдиспансере рентгенологом. Выхлопотали комнату, дети пошли в школу. Бетти стала получать посылки из Англии — от тети и от своего отца — из Америки. Отец Бетти, Эрнст Готшалк, известный врач, должен был уехать от гитлеровцев из Германии. В Гааге одна голландская семья почти год прятала его вместе с его сыном в подвале. Какие люди!
В каком отчаянии была Урсула, выросшая в детдоме, где, естественно, ненавидели немцев, причинивших столько горя стране, и в то же время процветал махровый антисемитизм, когда она узнала от матери, что ее отец — немец, а мать — еврейка! Не хотела верить. Позднее, получая паспорт, она написала в графе «национальность» — русская. Рената получала паспорт в Валкском детдоме, и у нее стоит — немка.
Весной 1947 г. мама устроила поездку Зои и Марии Ивановны в Ленинград хлопотать о Евдокии Ивановне. Там они договорились с единственным адвокатом, которому разрешалось браться за дела 58-й статьи, — Николаем Александровичем Михеевым. Тот оказался хорошим человеком, наивно верившим в возможность адвокатской защиты в сталинские времена. Потом он сам был сослан. Адвокат поднял дело, нанимал людей выкапывать труп мужа Евдокии Ивановны. Мама охотно все оплачивала! Н. А. Михеев приезжал к нам в Тарту, очаровался мамой, называл ее «святой дурой». Наконец, все материалы и просьба девочек о пересмотре дела были
отосланы куда полагается. К просьбе была приложена фотография детей. Через какое-то время пришел отказ — пересмотру не подлежит. Евдокия Ивановна подолгу была в тюремной больнице. Мама регулярно отправляла посылки и деньги. Писала письма.
Как мы ни старались, никакой дружбы между Урсулой и Зоей не получилось, девочки просто друг друга не любили.
В мое пятилетнее отсутствие мама ежегодно устраивала на Рождество елку для детей — с подарками и развлечениями. Замечательно вела игры Лена Ланге. Все мои подруги помогали маме. Она собирала на елку знакомых детей, в основном детей арестованных родителей. До сих пор в письмах старых тартуских друзей проскальзывают воспоминания об этих елках — нарядных, еще и звенящих.
Совершенно неожиданно об одной из таких елок написал прекрасный эстонский поэт Яан Каплинский. С разных сторон мне стали об этом сообщать. В 12-м номере журнала «Лооминг», который вообще получился прямо рождественским, была напечатана статья Яана Каплинского. Мне она так понравилась, что я перевела ее начало на русский язык, а Каплинскому написала благодарное письмо.
«Лооминг», № 12, 1987 г. Яан Каплинский. «Когда замыкается крут».
«Я не знаю точно, какие мне запомнились самые ранние рождественские праздники. Рождество в моих воспоминаниях, как ряд горящих свечей, исчезающих в сумерках между двух зеркал. В нашей семье оно праздновалось каждый год. Некоторые свечи из этого ряда горят светлее, некоторые рождественские праздники ярче в памяти.
Первое Рождество из этих сохранившихся в памяти было в 1947, 1948 или в 1949 г. В то время я уже понимал, что это что-то домашнее и наполовину тайное. Елку надо было принести рано утром, пока еще темно, а вечером плотно задернуть занавески на окнах: шептали, что «партийные» ходят по домам своих сослуживцев и контролируют, кто; устраивает елки.
Новогодние праздники. Мы эти слова не употребляли, говорили — Новый год. В этом было что-то официальное и публичное. Официальное и публичное мрачной жизни того времени пристало и к новогодним праздникам. В школе была большая новогодняя елка, каждый ребенок получал подарочный мешочек, в каждом мешочке были одинаковые конфеты, несколько яблок, а иногда и мандарины.
Но первое запомнившееся мне Рождество не вмещалось в это противопоставление рождественских и новогодних праздников. Праздник был не домашний и тайный, а открытый и торжественный. В большом зале стояла рождественская елка и толпилось много детей. Затем пришел Рождественский дед и вручил каждому подарок. Я не помню, что это было, помню только, что он спросил меня об
отце. Отца не было, он был увезен, был, наверное, где-то в Сибири. Позднее я узнал, что эта елка и проводилась для детей, чьи отцы, а иногда даже матери были сосланы или убиты. Елка для детей репрессированных.
Все это устроила, а следовательно, за все — за елку, зал, подарки — заплатила госпожа Бежаницкая, врач из русских. Конечно, ей не простили такое христианское дело и вскоре увезли туда же, куда были увезены отцы этих детишек, которых она позвала. Если я не ошибаюсь, она потом вернулась из Сибири обратно. Бежаницкая не принадлежала к числу наших ближайших знакомых, поэтому я не знаю о ней ничего, кроме того, что из семьи Бежаницких было несколько православных священников, православной была и госпожа Бежаницкая.
Но рождественскую елку она сделала не по обычаю православия. Для греко-католической церкви Рождество по сравнению с Пасхой — не такой существенный праздник. Греко-католическая церковь более почитает воскресшего Христа — человека, ставшего Богом, нежели ребенка Иисуса — Бога, ставшего человеком. Вряд ли госпожа Бежаницкая думала об этих вещах. Она воспринимала проще — хотела доставить радость детям сосланных и арестованных. Поскольку большинство детей в Тарту были эстонцы, она сделала для них именно рождественскую елку. Так она проникла в сердца эстонцев, куда не доходит большинство ритуальных разговоров о дружбе народов, которые ведут те, кто никогда не был готов пожертвовать хотя бы капельку своей власти, своих достояний, своих привилегий. Достичь сердца человека можно хорошим делом и Рождеством, рождественская елка — это место во времени и пространстве, где сердце наиболее раскрыто.
Так как сердце эстонца в глубине, то его достичь нелегко. Наша история и наш характер разделили в нас поверхностное и глубокое. И рождественские праздники в глубине, в личностном. Рождество — праздник давний, святыня Северных стран. Оно родилось среди людей, которые жили там, где зимний день сжимается до нескольких часов и солнце скользит низко, низко по горизонту. И в людях растет страх: вдруг эта сила тьмы еще увеличится, вдруг совсем съежится этот коротенький день, станет совсем несуществующим. Вдруг свет совсем пропадет. Без света нет жизни. У жизни нет цены. И тогда тьма перестает расти. Она останавливается. Ее время истекло. Круг замыкается, колесо времени — слово, взятое взаймы у скандинавов («Jul» означает колесо) — сделало оборот, начало и конец сходятся вместе».
Мне хотелось, чтобы эти прекрасные строки не только остались в журнале, а как бы приблизились к маме, сохранились бы для нас. И еще — чтобы мои скромные житейские воспоминания прикоснулись к настоящей литературе — прозе поэта!
В 1947 г., когда в нашей семье были и собственные дети — Зоя, Сашенька, Урсула и Рената — рождественские хлопоты и праздники были особенно полны смысла и радости. За высокой, очень нарядной елкой стояла большая бельевая корзина, полная подарков.
Чудесным было и лето. В 1947 и 1948 гг. мы жили уже в Кийдъярве вместе с девочками. Там протекала речка Ахья — быстрая, порожистая, вся в изгибах. Один берег высокий, из белого песчаника, другой низкий, в душистых лугах.
Дома бывало много гостей. Бетти с девочками гостями не считались — они тоже были членами семьи. Бетти таяла.
Однажды все мы были в мамином туберкулезном санатории на лекции о стрептомицине. Тогда еще только начиналось время антибиотиков. Доклад был, конечно, на эстонском языке. Я сидела рядом с Бетти и тихо ей переводила. Через несколько дней к нам пришел доктор Сийрде, специалист по уху-горлу-носу. Просил меня взяться за перевод его докторской работы, которую он защитил во время немецкой оккупации. Эта защита теперь считалась недействительной. Для восстановления его докторской степени надо было сделать для Москвы перевод не только самой работы, но и всех выступлений оппонентов, а также материалов защиты. Я сказала, что никогда переводами не занималась, не имею медицинского образования и что здесь что-то перепутано. Но оказалось, ректор университета сидел на лекции о стрептомицине передо мной и похвалил мой перевод. Пришлось согласиться.
Я и до этого пыталась подрабатывать: маминой зарплаты было недостаточно, чтобы всех прокормить, посылать посылки, поддержать деньгами. Дома после работы я печатала на машинке и подсчитывала многолетние, бесконечные сводки метеорологической станции. Вслед за Сийрде появился доктор Сибуль — физиолог. Однажды он в нетерпении попытался сам перевести. Я несколько раз с недоумением перечитала следующую фразу: «Лучше всего это можно проследить на мышечных препаратах тихого хода». Попросила сказать по-эстонски. Все выяснилось: в кинотеатре шел веселый фильм «Небесный тихоход». На афишах название на эстонский перевели как «Небесная улитка». Доктор Сибуль поверил переводу — и вот вместо улитки у него появился тихоход!
Я очень боялась, как бы и мне не попасть впросак! Но все кончилось хорошо, мама и Гриша Богданов помогали мне находить правильные медицинские выражения. Оба доктора восстановили свои докторские степени, я получила от университета какие-то суммы денег, а от докторов — розы и конфеты.
Дважды я ездила к Софье Гитмановне Спасской в Ленинград. Официально она жила в Луге, но часто, скрываясь от дворничихи (все они были осведомители), подолгу бывала на Мойке, 11 у своей сестры Клары Гитмановны Вишняк.
Чудесен был Ленинград. Я впервые ходила по его улицам, представляла себе, как все должно было выглядеть (на всем еще лежали следы военного запустения), и сердце сжималось восторгом и жалостью. Дважды Соня гостила у нас.