Евгений Евсигнеевич Голубинский
Воспоминания (Кострома, 1923. Переизд. с сокр. М., 1998)
4. АКАДЕМИЯ
Я окончил курс семинарии и послан был на казенный счет в Московскую Духовную Академию в 1854 году. Меня послали от 2-го отделения богословского класса, от 1-го отделения послан был на казенный счет Николай Кириллович Соколов, сын костромского священника, двоюродный брат А. В. Горского (мать Николая Кирилловича была родная сестра отца А. В. Горского)[1]. Третьим поехал в Московскую Академию волонтером Василий Яковлевич Муравьев, сын костромского протоиерея. Приняты мы были так: Николай Кириллович — седьмым, я — девятым, а Василий Яковлевич был принят не высоко, но которым, не помню.
Начальство
Евгений Сахаров. Мы поступили при ректоре Евгении Сахарове (первый магистр Московской Духовной Академии 1838 года). Он был тщедушный человек, постоянно кашлявший и как будто бы собиравшийся скоро умереть, но проживший довольно долго. Чуть не целое лето он ходил в меховом подряснике, в валяных сапогах и шерстяных чулках, которые зимой, по крайней мере, на ночь кладены были в печь студенческой хлебопекарни. При этом он начинал купаться, как только сойдет лед, когда еще ни одна душа не помышляла о купании. Александр Федорович Лавров, приятель Евгения, которого Евгений собирался постричь в монахи, но который надул его, вскоре женившись, рассказывал следующее. Раз они поехали в гости к Вифанскому ректору. Подъехали к парадному крыльцу, лакей отворил карету и ждет, когда Евгений выйдет. Александр Федорович в карете ждал-ждал, когда выйдет ректор, наконец, обратился к Евгению: "О, ректор, выходите же!"— "Как же, брат, выходить-то. Здесь сквозной ветер между каретой и корпусом". Александр Федорович едва удержался, чтобы не захохотать, и велел несколько поотъехать карете.
Евгений был человек нищелюбивый и благотворительный. Тогда не было академической церкви в корпусе, и академической церковью служила монастырская трапезная, в которой совершали службу ректор с инспектором, пели студенты на обоих клиросах. Когда после службы ректор шел из трапезы домой, то за ним всегда тянулась большая толпа нищих, которая останавливалась у парадного ректорского крыльца; к крыльцу потом выходил его служитель Петр, которого он, а за ним и мы все звали генералом — с холщовым мешком медных денег и оделял нищих. Вообще к Евгению ходило много просителей с просительными грамотками, со свидетельствами о бедности. Рассказывали такой случай. Пришла к нему одна барыня и просила на бедность: она ожидала рубля, много трех. Но Евгений вынес ей 25 руб. Та, растерявшись от неожиданности такой огромной жертвы, повалилась ему в ноги. Но ректор понял ее так, что она припрашивает еще, и говорит ей: "Матушка, извините! больше у меня нет".
Наукой в наше время Евгений совсем не занимался и читал нам лекции о мессианских пророчествах, написанные Бог знает когда. Письмоводителей академической канцелярии он мучил тем, что постоянно правил стиль бумаг, в особенности "сей" и "этот". Перепишет письмоводитель бумагу и принесет для подписи "ведь, брат, лучше бы здесь поставить "сей" (если было "этот") и наоборот (если стояло "сей"). Письмоводитель поправит "сей" на "этот" или наоборот, а ректор опять возвращается к прежнему. Поэтому однажды письмоводитель написал сразу два экземпляра: один с "сей", другой с "этот" и принес Евгению оба. От такой неожиданности Евгений растерялся.
Ректор Евгений очень не жаловал Гоголя, считал его скалозубом, который занимался только тем, что осмеивал смешное. Если ректор, ходя по занятным студенческим комнатам, заставал кого за чтением Гоголя, то делал внушение, что такими пустяками заниматься не следует.
Сергий Ляпидевский. Инспектором был Сергий Ляпидевский, туляк, скончавшийся митрополитом Московским (магистр Московской Духовной Академии 1844 года). Он был образцовым инспектором в смысле хитрости и всезнания инспекторского и держался грозно. Расположением студентов он не пользовался за отсутствием сердечности. Лектором Сергий был неважным, читал он нравственное богословие и зачем-то почти на каждой лекции употреблял сравнение церкви с лодкой и кораблем. Студент, собираясь заснуть на его лекциях, говорил соседу: "Разбуди, когда проедет лодка" или "Когда проедет корабль". Лекции, которые Сергий выдавал к экзамену, были невозможны для заучивания, и студенты на его экзамене отвечали очень плохо, путали, потому что была путаница и в самих лекциях.
Со стороны нравственной Сергия характеризует следующее происшествие. Один раз эконом (отец Геронтий) купил хорошего полотна на белье студентам, пришел в номера и хвастал нам: "Я вам нынче сделаю хорошее белье". Я был весьма заинтересован в этом, потому что из дома белья не получал и брал его из казны натурой (а не деньгами, как некоторые ближние студенты). Но вот выдают нам белье, и оно оказывается сделанным из полотна неважного. И на вопросы наши, где же хорошее полотно, отец эконом с хихиканьем отвечал, что оно улетучилось, инспектор забрал его своим сестрам, перед тем к нему приезжавшим.
С октября 1857 года Сергий стал ректором Академии, преемником Евгения. В нашу бытность в Академии Сергий как ректор не ознаменовал себя ничем. Но когда я был на службе в Вифании, в 1860 году в Академии произошла катастрофа, в которой он, грозный как инспектор, явил себя совершенно мокрой курицей. Академический доктор Соколов донес Сергию на студента 2-го курса Парфения Репловского, что у него сифилис (этого доктора ректор собирался женить на одной из своих многочисленных племянниц). Репловский подбил студентов против доктора, устроил бунт, так что студенты потребовали увольнения доктора, и его, бедного, уволили. В то же время кто-то дал через ректора деньги студентам на чай. При покупке и при раздаче чая одним из студентов допущены были какие-то злоупотребления. Оба дела соединены были в одно и студенты сразу эмансипировались от дисциплины: началось пьянство, нехождение на лекции, незнание занятных часов. Авторитет ректора совершенно пал, и на него перестали обращать внимание. К его счастью, скоро назначили его в Курск. Уезжая из Академии, Сергий будто бы говорил, что день своего отъезда из Академии он будет считать лучшим днем своей жизни.
Порфирой Попов. Преемником Сергия по инспекторству был Порфирий Попов, очень хороший, очень добрый человек. Со студентами обходился необыкновенно хорошо, но влияния на нас не имел. Помню, мы не ходили на послеобеденные лекции — на языки, заваливались спать. Он бегал по спальням, пытался гонять студентов в классы, но безуспешно.
Профессора
Философия. Дмитрий Григорьевич Левицкий читал опытную психологию и нравственную философию; Василий Иванович Лебедев — логику и историю философии средней и новой; Виктор Дмитриевич Кудрявцев — метафизику и историю древней философии.
Дмитрий Григорьевич Левицкий. О нем помню только то, что, читая лекции, он страшно ломался, особенно когда говорил их без тетрадки, ходя по классу, высовывал язык в обе стороны, ударял руками по парте и т. д. Он был женат на Анне Мартыновне Ловцевой, младшей сестре Софьи Мартыновны, жены С. К. Смирнова. Анна Мартыновна, овдовевши, была долгое время начальницей Филаретовского училища. Теперь доживает в богадельне. Обе сестры были красавицы, и когда они стояли рядом в церкви, мы, студенты, решали тогда, которая лучше: Софья Мартыновна была субтильнее, Анна Мартыновна — корпуснее и повыше.
Василий Иванович Лебедев держался величественно, важно входил на кафедру и читал. Лекции его были замечательны тем, что переполнены были иностранными словами — "трансцедентный", "трансцедентальный" через каждые два слова русских. Помню, с ним произошел инцидент. На статью Каткова, помещенную в "Пропилеях " Леонтьева, Лебедев написал критику и поместил ее в "Москвитянине" Погодина. Этой критике он придавал большое значение и рекомендовал нам в классе прочитать ее. Но на критику его Катков написал жесточайшую антикритику, в которой смешал его положительно с грязью. Василий Иванович после этого явился в класс с опущенными крыльями и жаловался на Каткова, кажется, на его недобросовестность.
Федор Александрович Голубинский. Виктор Дмитриевич Кудрявцев занял кафедру Федора Александровича Голубинского, о котором скажу здесь несколько слов. Федор Александрович оставил службу в Академии в том самом 1854 году, в котором мы были посланы в Академию. Тотчас по оставлении службы он пожелал посетить свою родину Кострому и назначил временем своего приезда в Кострому середину августа. Ректор семинарии архимандрит Порфирий пожелал нас представить ему в Костроме и с этой целью остановил наш отъезд в Академию на экзамены. Но вот подождали мы день, два, три; ректор начал опасаться, что мы не приедем вовремя на экзамены и отпустил нас. С Федором Александровичем мы разъехались на дороге и так и не видали его. По приезде в Кострому Федор Александрович заболел и там скончался 26 августа 1854 года.
Не видав в лицо Федора Александровича, я составил себе о нем довольно ясное представление по рассказам профессора Вифанской семинарии, моего приятеля П. П. Делицына, обладавшего необыкновенной способностью представлять в лицах своих знакомых. По рассказам П. П. Делицына, был он большой чудак, гораздо больший, чем его сын Дмитрий Федорович. Когда Федор Александрович шел на лекции академическим садом со связками книг, то служители академические подходили к нему под благословение. Он клал книги на землю и истовейшим образом благословлял их. Приходить на лекцию он всегда опаздывал и всегда пересиживал, так что следующий преподаватель должен был просить его оставить класс. Говорили, что ректор Алексий, когда заставлял его писать статьи для "Прибавлений к Творениям святых отцов", засаживал его у себя в кабинете, снимая с него сапоги, как делали в старое время столоначальники с писцами, поручая им сверхзанятное время написать что-нибудь большое и спешное. Один раз на масленице пришел Федор Александрович к Петру Спиридоновичу Делицыну, с которым жил рядом в казенном академическом доме, и увидал у детей его рассказы какого-то многотомного английского писателя в русском переводе, заинтересовался и читал на первой неделе том за томом, забыв о службах, так что, наконец, в среду или в четверг его насилу вытащили в церковь.
Раз было собрание правления в квартире инспектора (Сергия), а в квартире через коридор у Петра Симоновича Казанского было маленькое картежное собрание. Федор Александрович из правления пошел в сортир, а из сортира вместо того, чтобы идти к инспектору, он попал к Петру Симоновичу. Сел там с картежниками, начал беседовать, забыв совсем про правление. В правлении долго ждали его, затем отправились его искать и, наконец, вспомнив, что напротив инспектора у Петра Симоновича картежничание, пошли туда и нашли Федора Александровича.
В старое время на казенном академическом дворе стояла баня. Недалеко от бани под огромным вязом был сделан земляной диван, покрытый дерном. Один раз, когда Федор Александрович мылся в бане, одна из профессорш, бывших жилиц заднего дома, вышла из квартиры и села на этом диване. Федор Александрович вышел прохладиться совсем нагой и сел на диван. Для дамы это было так неожиданно, что она не успела и не посмела убежать, притаилась и притаила дыхание. Федор Александрович, как ни в чем не бывало, сидел, вздыхал, с собой что-то говорил и потом, прохладившись, отправился в баню. Тогда дама улетела домой, не помня себя.
Один раз Федору Александровичу нужно было переменить белье. Вместо того, чтобы пойти к кухарке и сказать ей: "Дай мне свежее белье", он сначала снял с себя рубашку и нагой, со снятой рубашкой в руках, пришел на кухню и сказал: "Дарьюшка, дай мне новую рубашку".
Виктор Дмитриевич Кудрявцев. Когда мы приехали держать экзамен, то должны были писать один экспромт Виктора Дмитриевича, и старшие студенты накануне говорили нам, что вот завтра придет давать тему знаменитый человек. Смотрим: входит маленький человек, припрыгивающий, криворотый, худой. После эти недостатки как-то скрались, или мы присмотрелись, а может быть, он пополнел и оброс бородою с усами и косоротость его как будто выправилась. Читал лекции он хорошо, о достоинствах их можно судить по его печатным работам. Однако слушали его не лучше, чем других.
Женат он был на Капитолине Васильевне, младшей сестре Любови Васильевны Амфитеатровой. Егору Васильевичу Амфитеатрову стоило очень больших хлопот выдать Капитолину Васильевну за Виктора Дмитриевича. Жила она у Егора Васильевича, красотой не отличалась, худощавая. Ему целый год потребовалось кормить и поить Виктора Дмитриевича и П. А. Смирнова, чтобы, наконец, женить одного из них на свояченице. Отличительная черта ее была страшная скупость, в которой, впрочем, обвиняли и самого Виктора Дмитриевича. В лавках посадских говорили тем, кто торговался: "Ты торгуешься, как Капитолина Васильевна". Кудрявцевы накопили большие деньги, которыми Виктор Дмитриевич распорядился совсем неумно. Жили очень скупо.
На вечера к ним я обычно не ходил, но один раз пошел, когда Виктор Дмитриевич вернулся из Петербурга, кончив обучение наследника Николая Александровича. Все было чрезвычайно скудно и жалко: закусочка самая скудная, вино плохое... Говорили, что Капитолина Васильевна держала очень плохой стол, морила голодом Виктора Дмитриевича.
Словесность. Е. В. Амфитеатров был магистр Петербургской Академии, племянник киевского митрополита Филарета. Я его застал уже пожилым. В Академии Егор Васильевич представлял собою выдающегося профессора (в пару с В. Д. Кудрявцевым) и большую силу по начальству. Славился Егор Васильевич теорией словесности, которой в Академии до него не читали. Чтец он был очень хороший, хотя его слушали немного более, чем других. Заимствованные из немецких источников лекции Егора Васильевича были очень мудрены. Митр. Филарет будто бы выразился об его лекциях о происхождении языка, представленных на публичный экзамен, что он согласен пойти скорее на каторгу, чем заучивать такие лекции. Потом курс этих лекций оказался не только составленным на основании немецких источников, а и прямо списанным.
После смерти Егора Васильевича вздумали было издавать его курс, чтобы положить венок на его могилу, но должны были оставить это намерение. Сам же Егор Васильевич при жизни своей напечатал одну только статейку об еврейской поэзии, ничего особенного не представляющую.
В академическом правлении он был воротилой, потому что долго состоял секретарем его: ему принадлежал решающий голос во всех академических делах.
Женат он был на Любови Васильевне, дочери московского священника, женщине весьма красивой и смазливой. Егор Васильевич, высматривавший важно и сановито, не был вовсе красавцем, носил парик, и говорили, что на голове у него нет ни единого волоса; женился он лет 40, взяв Любовь Васильевну 18 или 19-летней девушкой. Лицо Е. В., чисто выбритое, было все в морщинах.
Гражданская общая история. П. С. Казанский. Ничего особенного о Петре Симоновиче не могу сказать. Был он человек, знающий свое дело, направления строго, консервативного. Читал лекции с некоторым выкрикиванием. Как все Симоновичи, он отличался вздорным характером, и в правлении были у него частые стычки, особенно с Егором Васильевичем Амфитеатровым.
Амфитеатров и устроил известную историю с выходом Казанского из Академии и его диссертацией. Он подговорил своего приятеля Субботина, к ним пристал и А. П. Лебедев. В то время, когда происходила эта история, я был в командировке за границей и со своей стороны только прислал из-за границы отзыв о диссертации, в котором писал, что за всю ученую деятельность Петра Симоновича я признаю его вполне заслуживающим степени доктора. А что касается до диссертации, то сам я с предметом ее не был знаком, но Ф. А. Сергиевский указал мне, что много там списано и, по проверке, указание это подтвердилось.
Петра Симоновича в Академии ценили менее, чем он заслуживал, и менее, чем его ценили на стороне — в Петербурге. Кто-то из петербургских авторитетов, как будто Сухомлинов или Бычков, был удивлен тем, что мы мало почитали Петра Симоновича, и говорил мне: "А мы не так".
Русская гражданская история. С. К. Смирнов. Сергей Константинович, когда он был светским, выглядел очень смешно: лысый, лицо большое, бритое. Когда же стал священником и пооброс бородой, то сделался благообразным. Он читал нам не лекции, а выбирал из истории более или менее занимательные анекдоты. Студенты его очень слушали и восхищались; я, приходя из класса, вступал в споры с товарищами по поводу его лекций и говорил, что это не история, а черт знает что. Никита Петрович Гиляров мне как-то сообщал, что Сергей Константинович первоначально читал было настоящую историю, но так как никто его не слушал, то он обратился к анекдотам.
Математика. П. С. Делицын. Родом москвич, студентам 1-го курса Академии преподавал математику. В пребывание Наполеона в Москве Петр Спиридонович все время прожил в ней и рассказывал, как трудно было ему добывать хлеб для престарелых родителей. В наше время Петр Спиридонович представлял из себя высокого тучного старика, тяжело волочившего ноги. Ректор Евгений записал меня на класс раскола, параллельный математике, и я был у Петра Спиридоновича только на одной лекции. Как преподавал он математику, сказать не могу. Помню только, что он пришел в класс, пописал на доске математические штуки, немножко пообъяснял, раскланялся, и конец.
Главным занятием Петра Спиридоновича было редактирование переводов святоотеческих творений, которые (переводы) производились всеми наставниками Академии в определенном количестве листов (перевод творений был доходной статьей и распределялся поровну между всеми). Как ни придешь, бывало, к нему, он сидит в кабинете на своем страшно просиженном диване и поправляет переводы. В переводах иных наставников Петр Спиридонович не оставлял живого слова.
Вторым его делом было цензурование книжек духовного содержания, изготовлявшихся для Никольского книжного рынка, и этой подписью — "цензор протоиерей Петр Делицын"— он был знаменит между тогдашним духовенством. Также и Ф.А. Голубинский обязан был знаменитостью среди сельского духовенства, главным образом, цензорской подписи под такими же книжками, а не своей философии.
Как человек, Петр Спиридонович был великий хлебосол, и квартира его постоянно была открыта для всех, желавших приятно провести вечер, поиграть в карты, к которым он сам имел склонность, и весело поболтать особенно со старшим сыном его Петром Петровичем, великим смехотворцем и говоруном, который был наставником Вифанской духовной семинарии и жил при отце.
Д. Ф. Голубинский окончил курс и оставлен при Академии в 1854 г., когда мы поступили в Академию. Дмитрий Федорович читал физику. Ни на одной его лекции я не был, потому что был записан на раскол. С самого начала он был тем же самым некоторым чудаком, каким оставался до смерти: чудачества свои Дмитрий Федорович наследовал от отца.
Н. П. Гиляров-Платонов. При нашем поступлении в Академию открыт был класс раскола, на который имели ходить не желавшие заниматься математикой и физикой, и наставником на который назначили Никиту Петровича.
По внешности он был высокий, можно сказать, изящный господин с выразительным лицом. Отличался выдающимися дарованиями. Я учился у него в продолжение года, по окончании которого Никита Петрович принужден был оставить службу в Академии. Настоящих лекций по расколу (курса) он нам не читал, а в разные классы говорил о разных материях — критиковал книги, написанные о расколе, причем большею частью находил, что все написанное никуда не годится, разбирал существующие взгляды на раскол и признавал их неверными, возился долго с записками И. С. Аксакова о раскольниках, с крюковыми нотами раскольников. Лицо Никиты Петровича было очень выразительно, и когда он находился в ударе, то говорил мастерски. Из всех его рассказов сохранился в моей памяти рассказ из Кирилловой книги о том, почему католическое духовенство бреет бороду...
Оставление им Академии произошло так. Жил тогда в Академии иеродиакон Анфим, впоследствии экзарх Болгарский. Он наговорил А. Н. Муравьеву, что Никита Петрович очень вольно читает свой главный предмет (на старшем курсе герменевтику). Муравьев передал об этом митрополиту Филарету, и митрополит попросил Никиту Петровича оставить службу в Академии. Говорили тогда, что славянофилы, к кружку которых он принадлежал, хотели было доставить ему место домашнего наставника при детях какого-то великого князя. Но митрополит Филарет отказал ему в своей рекомендации, которая требовалась. Однако Филарет не воспрепятствовал ему поступить в директоры (или управляющие) Синодальной типографии и при оставлении им службы дал или выхлопотал ему денежное пособие.
Никита Петрович имел женой дочь московского священника Веру Алексеевну, и сплетничали, что семейная жизнь его была не слишком красна, потому что супруга имела не особенно ладный характер.
А. В. Горский. Александра Васильевича мы застали светским, уже пожилым (42-х лет), но смотрел он старше своих лет: седой, лысый, бритый. Фигура его была не особенно презентабельна: широкая спина, выдающийся зад; когда спешил (например, в библиотеку), то семенил ногами и отпячивал зад.
Одевался он с намеренной небрежностью, подражая, как говорили, знаменитому в свое время Погодину. Носил сюртук, жилет и брюки истасканные, а его картуз и вороны на гнездо не взяли бы. Такой же был у него и цилиндр[2]. Когда же Горский сделался священником, отрастил бороду, которая у него была густая и хорошая он совсем изменился. И одеваться начал безукоризненно, говорили, подражая митрополиту Филарету.
Александр Васильевич был настоящий ученый, посвятивший всю жизнь свою науке: сидел, сидел за книгами и больше ничего не делал. Выезжал иногда с визитами, но очень редко. Утомишься, бывало, над составлением лекций (говорю о времени своей службы), выйдешь в сад прогуляться; смотришь иногда: в бакалаврском корпусе все огни потушены, только у А. В. Горского светился огонек, так что огонек этот даже одушевлял, бывало.
В характере Александра Васильевича надо отметить как выдающуюся черту пристрастие подковырнуть, высмеять человека. Об этом хорошо сказано в одном письме П. С. Казанского к Платону. Он донимал этими подковырками студентов, являвшихся к нему в библиотеку, так что иные боялись и ходить в нее. Мой товарищ Николай Павлович Крылов, москвич, франт и щеголь прилетел раз в библиотеку, подает записку и говорит: "Александр Васильевич! Пожалуйте мне вот такую-то книгу". Тот посмотрел на него с улыбкой и говорит: "Извините, эта книга еще не написана, а когда будет написана, тогда пожалуйте!" Крылов повернулся и улетел и больше, вероятно, не заглядывал в библиотеку.
Лекции Александра Васильевича, как и других профессоров, мы слушали плоховато, несмотря на то, что он был знаменитый профессор. Он читал церковную историю, всякую: библейскую, общую и русскую. В евангельской истории, которую он читал, по местам он делал остановки и заявлял, что здесь прилично предаться размышлениям и начинал нравственные пристижения. Читал он их громовым голосом, но это только и занимало нас. Один раз перед святками (на первом году старшего курса) он задумал сделать репетицию, и отвечали ему очень плохо. Он рассердился. (Я за себя дрожал, потому что, если бы спросил меня, то я ответил бы совсем так же плохо, как и другие, и мне было бы позорно являться к нему.)
Александр Васильевич довольно долгое время был академическим библиотекарем. Библиотекарь он был истинно образцовый: знал библиотеку как свои пять пальцев. Какую бы книгу ни спросили у него, он не справлялся в каталоге, сейчас же отправлялся к месту, где она стояла, и тотчас брал ее или по некотором весьма недолгом искании. Когда я писал "Краткий очерк церквей", мне очень понадобилась одна немецкая книжка вроде перевода с греческого или на основании греческих источников, трактующая о греческой литературе. Библиотекарем был тогда уже В. П. Лучинин. Мы сбились с ног, искавши ее. Я, наконец, решился обратиться к Горскому, говорю: "Вот какое дело, Александр Васильевич..." Он сейчас же схватил шляпу и полетел со мной в библиотеку. Взошел в средний зал библиотеки, осмотрелся; подходит к одному шкафу, развертывает и подает мне с вопросом: "Эта?" Я просто вскрикнул от изумления. Содержание славянских рукописей академической библиотеки, описания которых тогда еще не существовало, было ему хорошо знакомо. Когда я служил в Вифании и мне поручили читать как побочный предмет раскол, мне понадобились разные статьи по расколу, я обратился к А. В. Горскому, и он сейчас же пошел в библиотеку, набрал охапку рукописей, в которых содержались статьи, нужные мне, и вручил их мне.
Подковырки, о которых говорилось, несколько пугали студентов, но в них была и та хорошая сторона, что студенты старались не просить у него книг, которых не существовало, или не перевирать названий существующих книг.
Дело с выпиской новых книг в библиотеку обстояло следующим образом. Русские книги Александр Васильевич выписывал по запискам наставников и по своему усмотрению. Иностранные же книги высылал ему рижский книгопродавец Дейбнер: присылал он целые короба с новейшими произведениями немецкой богословской литературы. Александр Васильевич просматривал книги (или давал просматривать), которые находил нужным — оставлял, другие — отправлял назад. Этим делом Александр Васильевич заведовал и будучи уже ректором. В его квартире постоянно стояли короба от Дейбнера.
Иеромонах Порфирий Попов. Преподавал патристику. Человек очень хороший, очень добрый, но болезненный — чахоточный. Занимался своим предметом весьма усердно, читал подробно и обстоятельно (лекции были хорошие). Только читал он их необыкновенно быстро, без всякого расчета времени. По болезни он был отправлен в Симонов монастырь, затем в Рим... (См. выше, о нем как об инспекторе).
А. Ф. Лавров, магистр нашей Академии 1854 года, того года, когда мы поступили в Академию. Читал каноническое право. Тогда Александр Федорович только начинал свою профессорскую службу и лекции свои только что составлял. Поэтому, чтобы сберегать, по возможности, свои лекции, он читал их необыкновенно медленно: растягивал слова, между каждым словом делал остановку, так что чтение выходило очень скучным. Александр Федорович был родной племянник знаменитого в свое время профессора Московского университета Никиты Ивановича Крылова, и говорили, что он пользовался лекциями дяди (не в смысле, конечно, простого списывания), но нас не привлекали и лекции, составленные под влиянием знаменитого университетского профессора.
В отношениях к студентам Александр Федорович был необыкновенно, исключительно вежлив и обязателен. Эти вежливость и обязательность оказались вредными, когда он стал академическим библиотекарем: он допустил студентов рыться на полках и они производили на полках страшный хаос. Помню, когда я писал "Краткий очерк", то постоянно должен был обращаться в библиотеку. Александр Федорович по своей обязательности давал мне ключи, и я один ходил туда. Так не один раз приходилось приводить мне в порядок книги, страшно перемешанные студентами.
Бывши студентом, Александр Федорович представлял из себя скромного и благочестивого юношу (только любил картишки, о чем ректор не знал), так что ректор Евгений рассчитывал постричь его в монахи, чего ожидали и все другие в Академии. Но он неожиданно обманул надежды всех, женившись на Марье Николаевне Корсунской, дочери ростовского священника и сестре своего товарища по учению Павла Николаевича Корсунского. Будучи сам не представительной наружности, он подхватил писаную с лица красавицу.
От Марьи Николаевны у него была одна дочь Саша, которая умерла лет десяти, повергнув его в страшное горе, так что жена опасалась, как бы не помешался человек. Затем померла и Марья Николаевна от рака на груди, и тогда Александр Федорович постригся в монахи. Скончался архиепископом Литовским. Все ожидали, что он будет Московским мирополитом, но умер он преждевременно.
Женившись на Марье Николаевне, Александр Федорович первое время ходил на вечера и сам принимал гостей. Но, когда деньги, взятые за женой, были прожиты, и оставалось жить на скудном тогдашнем жаловании, тогда он заключился, и для Марьи Николаевны, имевшей некоторое влечение к обществу, это было тяжело.
Консерватизм Александра Федоровича, обнаруженный в истории преобразования церковного суда, общеизвестен. Здесь он обнаружил большую храбрость, потому что пошел один против большинства, против самого обер-прокурора графа Толстого.
Мои отношения с Александром Федоровичем, пока он был светским человеком, были очень близкие, хотя мы и были люди разных направлений, спорили, что называется, до слез, но кончали дружелюбно. Когда же он стал монахом, то начал относиться ко мне с величайшей, так сказать, опасливостью. Я лично звал его на докторский диспут, и Александр Федорович положительно и любезно обещался приехать, но потом утром, в самый день диспута, прислал телеграмму, что не может приехать по внезапному расстройству желудка... И потом, когда преосвященный Алексий узнал о случае на диспуте В. П. Нечаева (после — епископ Виссарион) с наместником Лавры Леонидом (об этом случае см. ниже), то говорил: "Хорошо я сделал, что не приехал".
Ф. А. Сергиевский — бакалавр библейской истории и П. А. Смирнов — бакалавр церковной археологии, товарищи по учению А. Ф. Лаврова и назначенные на кафедры тотчас по окончании курса учения. О них обоих не могу сказать ничего ни хорошего ни худого: приходили в класс, читали, уходили и — конец.
Первый кончил жизнь настоятелем Архангельского собора в Москве, а второй скончался как бывший председатель учебной комиссии в Синоде.
Иеромонах Михаил Лузин — бакалавр Священного Писания, товарищ троих предшествовавших, оставленный при Академии, как и те, тотчас после окончания курса. Он читал нам весьма интересные лекции о Бауре и Штраусе. При этом он и чтец был прекрасный, так что его лекции справедливо могут быть названы выдающимися. Поэтому его слушали с большим вниманием, чем кого-либо. Скончался Михаил курским епископом.
Н. И. Субботин — бакалавр герменевтики и учения о вероисповеданиях и расколах. Поступил на место Н. П. Гилярова-Платонова. Субботин и в аудитории оставался тем же изящным молодым человеком, каким был в обществе (о чем говорено было выше). Приносил с собою некоторый запах духов. Лекции читал изящно умиленно. Но слушали его не больше, чем других.
Его многие называли первым расколоведом нашего времени. И справедливо то, что он был первым знатоком современных движений в расколе, но чтобы он был лучшим знатоком науки о расколе, этого никак нельзя сказать. Судя по книге о Белокриницкой иерархии, он был скорее следователем судебным, чем ученым историком, на что в свое время я указал в отзыве о названной книге, когда она была представлена на степень доктора.
Первым знатоком современных движений в расколе Субботин стал таким образом. Он случайно познакомился, потом вошел в самые близкие сношения с Алексеем Ивановичем Хлудовым, у которого были большие связи с единоверцами и раскольниками. Хлудов и доставлял ему всякие сведения, письменные материалы, знакомил с теми лицами, от которых можно было получать сведения.
В один из приездов своих к Троице А. И. Хлудов захотел познакомиться с академической библиотекой. Субботин был тогда библиотекарем. Во время показывания библиотеки он успел очаровать Хлудова, так что после этого у них установились самые тесные связи.
(О благородстве со стороны Субботина по отношению ко мне на докторском диспуте будет сказано ниже.)
Н. А. Сергиевский — бакалавр библейской истории. С ним я два года жил в одном номере (4-м, где теперь зала эконома и столовая). Он учился на старшем курсе, я на младшем. Сергиевский был старшим в номере. В курительной комнате Николай Александрович нам очень мило рассказывал анекдотцы. Все время учения шел он не особенно высоко, только при окончании был втащен на третье место (он доводился внуком митрополиту Филарету). Не отличался он большим теоретическим умом и читал лекции (так все думали), оставшиеся от брата (Филарета Александровича). Но практическим умом он обладал хорошим.
Оставив службу в Академии, Николай Александрович отправился за границу в семействе графа Путятина в качестве домашнего учителя под предлогом изучения состояния католических духовно-учебных заведений. Был после директором Коммерческой академии в Москве. Говорили, что митрополит Филарет просил за него московских купцов, от которых зависело назначение директора. Служил в министерстве народного просвещения при графе Путятине, потом долгое время был попечителем Виленского учебного округа и, как шла молва, не совсем худым. Помер сенатором.
Учение в Академии
Принятый в Академию, я хотел было поступить в письмоводители редакции "Прибавлений к изданию Творений святых отцов в русском переводе", в которые звал меня старший письмоводитель редакции, земляк мой, Андрей Вуколович Власов, и в которые хотелось мне поступить из опасения, что отец мой будет присылать мне неисправно и в недостаточном количестве денег на чай, на курительный табак (я курил отчаянным образом) и на булки. Я подал прошение. Но ректор Академии Евгений, которому я был земляком, призвал меня к себе и сказал, что он не желает, чтобы я поступал в письмоводители, потому что письмоводительство будет отвлекать меня от занятий, и что в случае нужды в деньгах я обращался бы к нему. Я взял прошение назад и ректор, со своей стороны, несколько раз давал мне денег на чай, за что я сохраняю к нему до сих пор искреннюю благодарность.
Я поселен был инспектором в № 4 (составляющем теперь залу и столовую эконома). Номерным старшим назначен был Н. А. Сергиевский, а товарищами моими за первым из двух столов были: Василий Никифорович Потапов, Павел Иванович Горский и Руфин Алексеевич Ржаницын, за вторым столом сидели Николай Петрович Лавров (дядя петербургского профессора Петра Алексеевича Лаврова), Валентин Николаевич Амфитеатров, отец известного публициста Амфитеатрова, двух остальных никак не припомню (один из них, кажется, Василий Вишерский).
Скоро я принес внутреннюю благодарность ректору за то, что он отклонил меня от письмоводительства. Как бы ни легка была должность письмоводителя, она все-таки требовала времени, а между тем все мое время до последней, можно сказать, минуты необходимо было для моих учебных занятий. Я приехал в Академию с некоторым, весьма небольшим, знанием французского языка и с совершенным незнанием немецкого языка, а между тем увидел, что в Академии знание французского языка желательно, а знание немецкого совершенно необходимо. И я сел за доизучение одного языка и за изучение другого языка и занимался делом с таким усердием (сидел, не вставая со стула), что к святкам первого года начал довольно свободно читать и на том, и на другом языках, прибегая к словарю только в редких случаях. П. И. Горский до последнего времени жизни вспоминал об этом моем невставанном сидении. Изучив языки по сознанию нужды их, я пользовался ими для писания сочинений.
Сочинения
На первом году я отличался по философии, представлял из себя философа, у которого ум заходит за разум и темнота в голове. Двое из профессоров, Лебедев и Левицкий, читали мои сочинения в классе в образец сочинений авторов, у которых в голове неясно. В. И. Лебедев в один класс приходит, садится на кафедру, вынимает из кармана тетрадку и говорит: "Вот, господа, сегодня не стану читать вам лекции, а прочту сочинение одного из вас. Между вами объявился философ..." Далее следовала насмешливая похвала. Начал читать: прочтет полстраницы, страницу, а потом критикует и издевается. Сочинение было на тему: "Чем доказать, что так называемые всеобщие и необходимые аксиомы не могут быть выводимы из опыта чрез наведение и аналогию?" Подпись профессора на сочинении, которое сохранилось у меня до сих пор, такая: "Понятие об аксиоме вообще составлено неверно. Отсюда пределы вопроса произвольно ограничены и его решение односторонне. Язык тяжел и весьма нечист. Но за всем тем рассуждение показывает в авторе добрую мыслительную способность и может быть названо хорошим". К счастью моему, в этот класс я сидел на задней парте и никто не заметил, как я краснел и бледнел, и вообще чувствовал себя отвратительно. Все были заинтересованы до последней степени, кто автор сочинения, но узнать не могли, и только спустя много времени, когда я мог совершенно хладнокровно относиться к своему авторству, дело узналось. Подходит однажды ко мне В. Н. Страхов и говорит: "А ведь это твое сочинение?" Я улыбнулся в знак согласия.
Дмитрий Григорьевич Левицкий читал мое сочинение по тем же побуждениям и с таким же разбором его. В то время я лежал в больнице и только из рассказов товарищей догадался, что это сочинение было мое. Я также скрывал свое авторство. Тема сочинения "О важности самопознания". Подпись профессора под ним такая: "Заметно стремление к отчетливости и основательности мышления. Темнота и отвлеченность — недостатки сочинения, которое, впрочем, подает добрую надежду".
Третье сочинение, писанное В. Д. Кудрявцеву, не читано в классе. Но вот что мне рассказывал о нем Н. П. Гиляров. При составлении общего годичного списка Никита Петрович, которому я написал очень хорошее сочинение, предложил было записать меня первым, но Владимир Дмитриевич, когда услыхал это, вытаращил глаза и говорит ему: "Приходите-ка ко мне и я покажу, что написал мне ваш Голубинский".
Вероятно, это было сочинение на тему: "В жизни души, доступной наблюдению, есть ли указание на ее бессмертие?" Рецензия такая: "Большая половина рассуждений не к делу. Остальное, что к делу, дельно. Сочинение во всяком случае свидетельствует, что сочинитель может писать очень хорошо".
Н. П. Гилярову по расколу я писал сочинение на тему: "Об иконописании в Православной Церкви". На сочинении была подпись "Очень хорошо", но опасаясь на основании слов Владимира Дмитриевича, как бы меня не понизили очень сильно, он переправил на "Весьма хорошо". Дальнейшие слова рецензии: "Вредит несколько сочинению излишняя живость изложения и, по местам, неопределенность в выражениях".
Не помню, на первом или на втором году младшего курса я написал сочинение П. С. Каменскому на тему "Перикл и его век". Сам я остался очень доволен сочинением, а преподаватель очень недоволен и записал меня в своем частном списке 26-м или 28-м, не помню, так что при составлении общего списка едва уговорили его не настаивать на моем понижении. Я полагал, что приведу его в восторг, но приходит раз от него П. И. Горский, его племянник, и сообщает: "...дядя ругает тебя во всю мочь". Рецензия такая: "Автор увлекся идеями поклонения Греции. Язык живой. Но сочинение может быть названо не более как введением".
Вероятно, П.С. Казанскому писано было на втором году сочинение на тему: "О влиянии византийской империи на народы славянского племени", под которым подписано: "Хорошо".
На втором году написал сочинение В. Д. Кудрявцеву "О причинах успехов философии в Греции". Сочинение это он читал в классе и написал пометку: "Очень хорошо".
Е. В. Амфитеатрову писаны два сочинения: "Как объяснить, что преобладание эстетических способностей над прочими силами души у некоторых народов сопровождалось неблагоприятными следствиями для религиозного и нравственного образования этих народов?" Рецензия следующая: "Основные мысли изложены не совсем верно и отчетливо; но решение вопроса остроумно, близко к истине и обнаруживает в авторе замечательную способность мыслить и писать. Почти очень хорошо".
Другое — на тему: "Отчего творения Шекспира более удовлетворяют современному вкусу, нежели сравнительно более художественные трагедии греков?" Рецензия: "Сочинение отличается свежестью мыслей, особенною зрелостию суждения и силою и сжатостью языка. Очень хорошо".
На втором году писал сочинение В. И. Лебедеву на тему: "Справедливо ли мнение, что все действительное разумно и что все разумное существует действительно?" Рецензия: "Автору рекомендуется позаботиться о чистоте и живости своего языка, о ясности и точности в выражении своих мыслей. Впрочем, рассуждение справедливо может быть названо очень хорошим".
На старшем курсе на первом году писал сочинение ректору Евгению об Антихристе. Остался ли он доволен сочинением или недоволен, я не знаю, потому что сочинения он не сдал и мне ничего не говорил о нем.
Написал очень хорошее сочинение о. Михаилу Лузину. Его он не сдал, но знаю — потому что он читал его в классе, как очень хорошее.
Написал не совсем очень хорошее сочинение А. В. Горскому, который остался не совершенно им доволен, призывал меня к себе и делал мне свои замечания.
Магистерская диссертация
Тема для курсового сочинения дана была мне следующая: "Образ действования императоров греко-римских против еретиков и раскольников в IV в.". Тема эта прислана была из Синода митрополиту с тем, чтобы он велел дать ее в Академию, а А. В. Горский, к кафедре которого относился вопрос, дал ее мне. Какими побуждениями руководствовался он, давая мне эту тему, ничего сказать не могу. Тема мне не совсем нравилась, но отказаться от нее я, конечно, не мог (впоследствии некоторые обвиняли меня за то, что я не отказался от темы, но обвинение это я признаю совершенно неосновательным, тема мне была не по душе, но что бы я мог сказать против нее, не зная хорошо дела?).
Сочинение можно было писать по двум планам — или исторически по царствованиям императоров или систематически с обзором мер по их группам. Я предпочел план исторический: занимался я делом очень усердно, ходил к Александру Васильевичу, сообщал ему о ходе своих занятий, и он одобрял мою работу. Я успел написать и переписать сочинение (помогли мне переписать бывшие товарищи по семинарии, послушники Лавры) к Пасхе и подал Александру Васильевичу.
Недели через полторы — через две призывает он меня к себе и говорит мне, что нужно написать сочинение систематически, и вручил мне последнее для переработки. Эта переработка была для меня истинно каторжной работой: я дописался до того, что почти утратил способность выражаться толково. Между тем, если бы я сначала повел изложение систематически, работа моя была бы необычайно легка, потому что на немецком языке была книжка как раз на эту тему (кажется, Риффеля) с систематическим обзором мер, предпринимавшихся императорами.
Поданное во 2-м издании сочинение было одобрено Александром Васильевичем, и мне дана была в Синоде степень магистра. Александр Васильевич по местам сам правил мое сочинение, и там, где в нем полицейское красноречие о благодетельности мер против еретиков и раскольников, оно принадлежит Александру Васильевичу.
Получил я за сочинение степень магистра и думал, что тут делу конец. Но когда я был на службе в Вифании, призывает меня к себе раз Александр Васильевич и возвещает, что из Синода получено предписание напечатать сочинение в "Прибавлениях к изданию творений святых отцов в русском переводе".
Далеко не совсем мне это нравилось, но делать было нечего. Утешением для меня было то, что редакция тогда была богата деньгами, и мне заплатили очень хорошую полистную плату. Потом один единоверец, ревновавший о строгих мерах против раскольников, напечатал ее отдельной брошюрой без спроса у меня, но с разрешения ректора Сергия, которому, как сплетничали, принес кулек вина.
О жизни в Академии в студенческие годы
Во все время моего ученья в Академии студенты вели себя очень скромно. Были люди, склонные к водке и выпивавшие, но настоящего пьянства, которое настало потом, не было. Самое выпивание происходило секретно, так что я долгое время не знал о выпивках и узнал случайно. Раз гулял я в Пафнутьевом саду, подходит ко мне один товарищ и спрашивает, нет ли у меня пятака. Я в свою очередь спросил: "На что тебе пятак?" Он отвечал, что недостает на шкалик. Я вовсе не подозревал этого студента в выпивании и весьма удивился его признанию. Признание его возбудило мое любопытство, я обратился с расспросами к приятелям, и мне сообщили, что выпивания единичные и компанией происходят секретно, производятся в сортирах (sic!), в спальнях и в служительских печурах. Единственное открытое и освященное временем было выпивание, которое можно назвать проповедническим. Студент старшего курса, сказавший в воскресенье или праздник проповедь, ставил товарищам четверть, которая распивалась по приходе из церкви в номера, перед обедом. Но при этом на долю каждого выпивавшего доставалось не много более или даже совсем не более нынешнего мерзавчика, так что при этом не может быть речи об захмелении. Я на старшем курсе не произнес ни одной проповеди, поэтому не ставил ни одной четверти, а на чужих выпивках не бывал ни однажды (слыхал только, что они происходят в спальне). Случалось, что на праздничных выпивках иные господа перепивали, хмелели и вели себя потом не совсем прилично, но это бывало весьма редко.
У молодых людей не обходилось без похождений по амурной части, поприщем которых был Посад. Ходили слухи, что иногда бывали столкновения с посадскими молодцами, из которых ловеласы выходили с более или менее помятыми боками.
Что касается хождения студентов на классы, то, как я сказал выше, последние должны быть разделяемы надвое: на классы дообеденные, на которых читались профессорами лекции, и послеобеденные, посвященные языкам: греческому, латинскому, еврейскому, немецкому и французскому. На дообеденные классы ходили очень исправно, хотя слушанием лекций занимались далеко не внимательно: но исключение в этом отношении составляли только дни перед сроками подачи сочинений. Студенты, не успевавшие управиться с сочинениями вовремя, оставались в номерах дописывать их и в лекционное время. (Сидя в аудитории тихо и прилично, мы занимались, кто чем хотел — чтением газет или журналов, дремали...)[3].
Главным нашим занятием было писание месячных сочинений, которыми, действительно, большинство студентов занималось весьма усердно.
Одновременно со слушанием лекций студенты не занимались самостоятельным доизучением наук по курсам, по последним руководствам к наукам и учебникам, ограничиваясь в сем случае теми немногими билетами, которые сдаваемы были наставниками (билетов по 15-ти). При этом студенты не готовили всех сданных профессорами записок, а делили между собою и эти малые частички, так что на долю каждого приходилось билета 3—4, которые мы и зубрили. На билетах, положенных на стол, делались еле заметные значки. Так как я не отличался остротою зрения, то мне строго-настрого наказывалось, чтобы я с величайшим вниманием брал билеты и не вытаскивал чужого. Заученное отрывочно и наспех дня через три — через два испарялось. Таким образом, изучение наук в Академии было чрезвычайно поверхностное или ничтожное. У студентов все внелекционное время оставалось совершенно свободным, — все это время было занято единственно писанием сочинений, которым студенты занимались действительно очень усердно. Большинство студентов старалось осведомляться о существующей литературе по предметам сочинений.
В религиозном отношении ничего выдающегося ни в хорошую, ни в дурную сторону между тогдашними студентами не было. Ходили исправно в церковь, ходили на проповедь и к причастию. Проявлений религиозного вольномыслия совершенно не было, да и не могло быть по состоянию тогдашней дисциплины.
В наше время на каждом курсе было, по крайней мере, по одному сумасшедшему. На предшествующем курсе были два сумасшедших, на нашем один — Феофилакт Антонович Орлов из Рязанской семинарии. Он обыкновенно ходил по номерам, заткнувши палец в нос, как настоящий философ. Летом в конце первого года собралась гроза. Феофилакт расхаживал по саду и ораторствовал что-то такое. Сбежались его слушать; вышел даже инспектор. После этого его поместили в больнице, в маленькой комнатке, где мы его поочередно стерегли.
Потом он отправлен был домой, после вакации возвратился и на Покровском акте, когда Е. В. Амфитеатров в качестве секретаря начал читать отчет, вдруг Феофилакт отделяется от толпы стоящих студентов, величественно протягивает руку, завернутую в капюшон шинели, и восклицает: "Егорка!" Произошло волнение, а величественный Егор Васильевич смутился так, что присел. К великому нашему сожалению, служители подхватили Феофилакта и вывели. Во время сумасшествия он обнаружил необыкновенную наблюдательность и занимался просмеиванием профессоров: оказалось, что он замечал всякие пустяки, достойные смеха, и мы собирались толпами, чтобы послушать, как он просмеивает то того, то другого.
Человек, несомненно, очень и очень даже неглупый, он кое-как окончил курс и служил сначала в Архангельске, а потом переведен был в свою родную Рязань. В Рязани он заявил себя, можно сказать, великим человеком: своими неустанными хлопотами построил училище для девиц духовного звания.
О самом себе
Я сказал выше, что ректор Академии архимандрит Евгений, которому я приходился земляком, был очень благосклонен ко мне. Равным образом очень благосклонно относился ко мне А. В. Горский, который мне был также земляком. Во время нашего учения в Академии еще жив был его отец, протоиерей Костромского кафедрального собора В. С. Горский. Александр Васильевич обыкновенно ездил в Кострому на Рождество и на вакации. На время своих уездов и отлучек он оставлял меня домовничать в его квартире. Это домовничанье имело для меня то значение, что я мог досыта рыться в книгах, которыми был полон кабинет Александра Васильевича, состоявшего тогда библиотекарем. Тут я мог видеть и читать такие книги, которые бы он не дал из библиотеки не только студенту, но, пожалуй, и профессору. Например, я читал у него французский перевод Гиббона "История упадка и падения Византийской империи" и французский перевод "Тайной истории Юстиниана и Феодоры" Прокопия Кесарийского. Рыться в книгах Александра Васильевича ходил ко мне и один профессор — А. Ф. Лавров.
До принятия священства Александр Васильевич был большим курильщиком табака. После его уездов в его табачном ящике оставался более или менее значительный запас табака, и я обыкновенно выкуривал его до последней волоти. По этому поводу случился для меня один раз некоторый скандал: приехал Александр Васильевич из Костромы, тотчас же прибежал к нему здороваться П. С. Казанский. Поговоривши с Александром Васильевичем, он изъявил желание покурить. Александр Васильевич приказал служителю набить трубку. Служитель отвечал, что табаку совсем нет, и я при этом извещении почувствовал себя весьма неловко. Но Александр Васильевич не сказал ни слова и послал за новым табаком. (Вместе с Жуковым табаком он курил и сигары недорогие, но и не совсем плохие).
Он обыкновенно ездил в Кострому с моим товарищем, а с своим двоюродным братом Н. К. Соколовым. В дни отъездов в Кострому нам с Соколовым он устраивал праздничные обеды, на которых выпивал сам и заставлял нас выпивать рюмки по две-три вина. Немножко захмелев от вина, он потом прощался со мной чрезвычайно длинным и чрезвычайно крепким поцелуем.
Я сказал выше, что, учась в семинарии, я два раза нечаянным образом захмелевал. Так же два раза случалось это несчастье со мною и во время учения в Академии: однажды и в самой Академии, другой раз в селе, на родине. По окончании первого года учения в Академии П. И. Горский получил добавление к своей фамилии — "Платонов" и платоновские наградные деньги. На платоновские деньги он устроил закуску своим приятелям, в числе которых был и я, в квартире своей матери-вдовы, жившей в Посаде. На этой закуске заставили меня выпить рюмки две или три водки, и я сильно захмелел. Назад до Академии довели меня под руки. Пришедши в номер (4-й), я почему-то не захотел сидел в нем и, вышедши из номера, сел на пороге дверей, ведущих из коридора на крыльцо. Дело было в субботу во время звона ко всенощной. Имел пройти этими дверями в церковь инспектор. Но я не только не удалился в номер от его прохода, но даже и не встал, когда он проходил, а он с своей стороны бережно обошел меня, не сказав мне ни слова. Замечательно в этой истории то, что инспектор Сергий ни нарочно не призывал меня к себе для выговора, ни при случае когда-либо после не сказал мне ни единого слова. Очевидно, он знал, что захмелел я не от любви к водке, а от отсутствия практики в ней. Сергий явил здесь благородство, которого мы не привыкли видеть от него.
Другой случай имел место в селе, на родине. Во время вакации в праздник я пошел с одним нашего села священником гулять на реку, которая течет в полуторах верстах от села. На реке при дороге стояли тогда две красильни, принадлежавшие сельским красильщикам. Один из красильщиков был в это время в красильне и зазвал нас со священником к себе в гости. Желая как можно лучше угостить такого редкого гостя, как академист, он послал в село в кабак за бутылкой хлебного рома. Этого отвратительного рома он в буквальном смысле принудил меня выпить рюмку. С этой рюмки я сильно захмелел, так что священник насилу довел меня до села, а дома я чувствовал себя так скверно, что отец и младший брат всю ночь просидели надо мной без сна.
Я кончил курс в Академии в 1858 году пятым студентом. После четверых товарищей, оставленных в самой Академии, я оказывался первым претендентом на профессорские места в семинариях. Лучшим из профессорских мест в семинариях было или по крайней мере признавалось мною место профессора-риторика в Московской семинарии. Его и хотелось очень мне занять, но его перебил у меня товарищ мой Александр Васильевич Морев, который имел какую-то очень сильную руку в духовно-административной области. Не назначенный в Москву, я назначен был в Вифанию на класс той же риторики.
Я начал свою службу в Вифании тем, что явился первым вводителем бородоношения, которое начало тогда входить в обычай между чиновниками. Вакацию по окончании курса в Академии я провел дома, в селе: я не умел бриться и не имел бритвы. Равным образом в селе не было никого другого, кто бы имел бритву и умел брить. Поэтому я и отпустил бороду. И затем решил сохранить ее, чтобы избежать весьма неприятного процесса брадобрития у цирюльника. Поэтому я приехал на службу в Вифанию с бородой, и после меня начали и другие отпускать бороду. Впрочем, я не усвояю себе чести пропагандиста бородоношения, я был только первым, который начал носить бороду в Вифанской семинарии.
Я явился в Вифанию с некоторой репутацией даровитости и учености, причем хвалителем моим был профессор Вифанской семинарии Иван Александрович Вениаминов, ученик Н. П. Гилярова. С Вениаминовым я познакомился в качестве ученика Никиты Петровича, еще будучи студентом Академии. Ректор семинарии Игнатий тотчас же захотел, так сказать, использовать и испробовать мою даровитость и ученость: он поручил мне написать к первому же Рождеству приветственную речь митрополиту; для образца дали мне из канцелярии сборник прежних речей, или речник. Прочитавши сборник, я пришел в ужас: в речах было красноречие совсем необузданное и неудержимое, не знающее никаких пределов (так что людей, составлявших эти речи, можно было бы признать если не сумасшедшими, то полусумасшедшими). Составил я речь и потом в течение дней двадцати все ее правил, мастеря все новые и новые версии. Наконец, подал ректору речь (красноречие в речи моей было, но не бешеное, а умеренное), и ректор остался, по всей вероятности, недоволен ею, по крайней мере, после он не только не сказал мне комплимента, но и единого слова.
Своей риторикой я занялся с величайшим усердием. Меня занял вопрос, кто был первым творцом риторики, преподававшейся в семинариях, которая учила писать не только правильно и чисто, но и красноречиво. Оказалось по разысканиям, что этим первым творцом был Цицерон, который сказал, что "poetae nascuntur, oratores fiunt", не понявши Аристотеля и принявши его риторику, которая содержала практические советы, как писать речи, за самую теорию науки. Я выписывал нужные книги и решил было написать свой учебник риторики, но во время приготовлений к писанию был переведен в Академию.
Я был очень недоволен собой как преподавателем. В объяснениях в классе ученикам уроков я никак не мог достигнуть желательной свободы устного изложения: я чувствовал себя принужденно, смущался. Когда я жаловался на себя П. И. Горскому, тот советовал мне перед тем, как идти в класс, выпивать по хорошей маленькой. Но я не мог воспользоваться его советом, потому что, выпив маленькую, я не только стал бы говорить свободно, но и совсем куролесить. Я все надеялся, что достигну желаемой свободы, но оправдались ли бы мои надежды, я не знаю.
Через год службы в Вифании мне прибавили к риторике раскол и сделали меня библиотекарем. И раскол, и библиотеку я унаследовал от упомянутого выше И. А. Вениаминова, который вышел в Москву в священники, женившись на дочери протоиерея Николая Андреевича Руднева, автора известной, очень хорошей книги "История ересей и расколов в Русской Церкви". Митрополит потребовал от меня написать программу уроков по расколу и представленную ему возвратил без всяких замечаний.
К концу года этот раскол немало испортил мне крови. Месяца за два, за полтора до экзаменов встретил я на прогулке ректора семинарии. Поговорив со мною, он в заключение сказал мне: "А на публичном экзамене владыка, вероятно, побранит вас, когда будете сдавать раскол; предшественника вашего он всегда бранил". Так как Игнатий был внук митрополита и близкий к нему человек, то я полагал, что он говорит на основании каких-нибудь сведений. В самый день экзамена мне нужно было зачем-то видеть ректора перед тем, как собраться к нему профессорам пред отправлением в класс. Он после речей, для которых я приходил, отпуская меня, снова сказал: "А сегодня владыка, вероятно, вас побранит". Можно представить себе, с каким волнением я ожидал очереди экзамена по расколу. Очередь настала, я вышел к митрополиту, а ректор вызвал трех учеников, которые имели отвечать по расколу. Билеты взяты были мною из книги митр. Григория "Истинно-древняя и истинно-православная церковь". Отвечает один ученик очень хорошо очень длинный билет; митрополит не говорит ни слова. Отвечает другой ученик опять очень длинный билет и очень хорошо; митрополит не говорит опять ни слова. Отвечает третий ученик также хорошо и такой же билет; по окончании ответа, митрополит, не говоря ни слова, отпускает меня, преподав мне благословение свое молча. Когда я прибежал на свое место весь потный от волнения, то П. И. Горский, сидевший рядом со мной и знавший о моих ожиданиях митрополичьей ругани, со смехом сказал мне: "Ты очень свирепо смотрел на митрополита; он тебя испугался!"
В Вифании моими приятелями были инспектор семинарии иеромонах Епифаний (Избитский), Петр Петрович Делицын и его брат Дмитрий Петрович Делицын, преподававший также риторику в 1-м отделении (а я во 2-м), и И. А. Вениаминов. Петр Петрович, живший в Посаде у отца, приезжая в Вифанию на уроки, обыкновенно устраивал нам маленькие закусочки в квартире брата Дмитрия. Эти закусочки проводились чрезвычайно весело. Дело в том, что Епифаний и Петр Петрович были одарены необыкновенным талантом смехотворства и великолепнейшим образом рассказывали смешные анекдоты. Часто между ними устраивалось состязание: расскажет смешной анекдот один, другой старается перещеголять его и рассказать еще более смешной анекдот и т. д. Мы, слушатели, хохотали при этом до слез и до упаду.
Получали мы в Вифании ничтожнейшее жалованьишко и питались у общего профессорского повара необыкновенно скудно. Одежонка у меня была плохая: фрак был студенческий казенный, выдававшийся при окончании курса учения в Академии. Поступил я на службу в студенческой шинели, подбитой воздухом. Денег на заведение сколько-нибудь сносной шинели у меня не было. Выручил из беды П. П. Делицын, который ссудил меня деньгами в долг и сам же купил мне в Москве ватную шинель с воротником из польского бобра. Эту шинель я носил бесконечные века, пока она не истрепалась совершенно: вата спустилась вниз, образовав там целые кучи, и оставались наверху одни — сукно и подкладка.
И. А. Вениаминов наставлял меня, что для приходящих ко мне товарищей я должен иметь всегда бутылку хереса и соломку. Так я и делал.
Там в Вифании жил я несколько общественнее, чем после в Академии. Под конец моего житья в Вифании я затеял устраивать очередные у профессоров вечера с тем, чтобы на них не было картежной игры, а единственно полезные и приятные разговоры. Один такой вечер у меня был. Прошел он хорошо, только кончился не совсем ладно: Иван Николаевич Доброумов и Василий Николаевич Страхов порядком между собою побранились, изрядно выпивши. После моего отъезда в Академию вечера эти прекратились.
[1] Николай Кириллович кончил в своем отделении вторым учеником. Первым был Николай Федорович Розанов (дядя известного публициста В. В. Розанова), но по какой причине Николай Федорович не был послан в Академию, сказать не могу.
[2] На одной какой-то выставке в Москве студент Академии показал Александра Васильевича своей знакомой барыне: "Вот это наш знаменитый профессор!" А она ему ответила: "А я думала, что это художник".
[3] Этот вопрос о нашем плохом слушании лекций нередко занимал меня и, мне думается, что для того, чтобы заставить студентов слушать лекции (именно лекции, а не сказки и басни или Петрушку и раек) нужно, во-первых, чтобы профессора перед лекциями сдавали обстоятельные их программы так, чтобы студенты наперед могли хорошо ознакомляться с содержанием чтений; во-вторых, чтобы лекции непременно говорились изустно, а не читались по тетради, в-третьих, чтобы лекции перемежаемы были собеседованиями, состоящими в том, чтобы студенты давали отчет о прочитанном, причем поставить дело так, чтобы оно не имело вида репетиций — не отпугивало от себя студентов, а привлекало. Но вообще вопрос этот серьезный и требует нарочитых речей. Плохое слушание лекций — постоянное явление в нашей школе.