Преп. Сергий / К началу

[Закон Христов] [Церковь] [Россия] [Финляндия] [Голубинский] [ Афанасьев] [Академия] [Библиотека]

Карта сайта

Академик Е. Е. ГОЛУБИНСКИЙ

СВЯТЫЕ КОНСТАНТИН И МЕФОДИЙ — АПОСТОЛЫ СЛАВЯНСКИЕ

Опыт полного их жизнеописания

[<назад][содержание] [вперед>]

Миссия к хазарам

Возвратившись из путешествия, Константин некоторое время оставался на своей прежней должности, то есть на должности преподавателя философии в дворцовом училище. Но скоро он покинул и училище, и столицу и удалился в уединение. Что побудило его к этому, неизвестно. Можно думать, что одною из причин было несогласие в образе мыслей с товарищами по службе. Ректор училища, Лев Философ, как мы знаем, был противником иконопочитания. <...>

Неизвестно, как долго прожил Константин в своем уединении. Покинувши его, он переселился к брату своему Мефодию в его Олимпийский монастырь. Здесь он проводил время по-прежнему, то есть после трудов монастырской молитвы исключительно посвящал его своим книгам. Мы говорили выше, что и Мефодий после своего пострижения в монашество усердно предался чтению книг, желая этим восполнить недостаток своего первоначального образования. С переселением Константина на Олимп он должен был найти в младшем своем брате отличного руководителя и наставника не только в чтении книг, но и в настоящем изучении всех наук; очень может быть, что Константин перешел на Олимп именно по просьбе Мефодия, имевшего в виду поручить себя ему в ученики. В тихих ученых занятиях и трудах нравственного самовоспитания Константин провел лет восемь или девять. Но как ни любил он уединение, ему снова пришлось расставаться с ним, чтобы идти служить обществу: ровно через десять лет после рассказанного нами путешествия к сарацинам он должен был совершить точно такое же путешествие к народу, жившему за другой границей империи, именно — к хазарам.

Хазары, орда тюркского или турецко-татарского племени, перешли из Азии в Европу в середине VII века; местом их поселения были степи между низовьями Волги и Дона и правым берегом Кубани, то есть в землях войск Донского и Черноморского и губерниях Ставропольской и Астраханской. Хазары пришли в Европу язычниками, но через полтора столетия явились к ним проповедники новых вер, и вследствие этого поднялось у них религиозное движение. В конце VIII века в Греческой империи было воздвигнуто гонение на иудеев; это случилось вероятно, при императрице Ирине, которая, восстановив иконопочитание, могла вооружиться на иудеев, как на ожесточенных его поносителей; убегая от преследований, иудеи нашли себе радушный прием у хазар. Водворившись в новом месте жительства, они немедленно принялись за проповедь и вели ее так удачно, что скоро увидели своими прозелитами кагана хазарского и большую часть его двора. Вслед за иудеями, а может быть, несколько раньше их явились между хазарами проповедники мугаммеданской веры, приходившие к ним из-за Кавказа, из Туркестана и из Персии. Эти последние имели особенный успех в народе. Наконец, были между хазарами проповедники и последователи и христианства, которое могло проникать к ним из пограничного с их землею Босфора Таврического и отчасти быть распространяемо нередко проживающими у них греческими пленниками. Между несколькими верами, из которых ни одна не имела решительного перевеса, естественно было завязаться самой жаркой борьбе; этому тем необходимее надлежало случиться, что каганы хазарские, подобно своим позднейшим родичам, нашим ханам монгольским, отличались самой полной веротерпимостью. Таким образом, между представителями разных вер должны были происходить у хазар самые горячие и постоянные споры. Как видно, эти споры не только были держимы в народе и для народа, но часто имели место и во дворце кагана, то есть, как видно, государи хазарские не только отличались совершенной веротерпимостью, но и питали особый интерес к богословию или по крайней мере были любителями богословских прений; в этом случае они опять сходились с ханами монгольскими, будучи, подобно этим последним, более или менее равнодушны ко всякой положительной догме. Устрояя в своем дворце богословские диспуты, каганы не могли не видеть, что не все спорящие стороны имеют одинаково сильных представителей: у мугаммедан были ученые муллы, у евреев — вооруженные книгами раввины, но малочисленные христиане не находили в своей среде достаточно сведущих и искусных ответчиков за свою веру. Очень естественно, что каганы желали быть свидетелями такого богословского боя, где силы всех противников были бы совершенно равны; а это желание само собою должно было приводить их к мысли обратиться с просьбой к грекам, чтобы последние прислали к ним своих ученых людей. Могло быть у каганов и так, само по себе, очень сильное желание послушать греческих ученых и посмотреть, чем окажутся пред ними ученые иудейские и мугаммеданские: хазары, как и все новые европейские и азиатские народы, громившие один за другим империи IV века, презирали греков как военных противников, но глубоко благоговели перед их цивилизацией и образованностью. Наконец, могли как-нибудь навести кагана на мысль о посольстве к грекам за учеными людьми и сами христиане; этим последним очень естественно было питать мечты и надежды, что греческим богословам удастся обратить кагана и его двор из иудейства в христианство. Как бы все это ни было, только в 860 году прибыли в Константинополь хазарские послы, которые просили, чтобы греки прислали ко двору кагана своих ученых мужей; посольство, вероятно, было прислано не исключительно для этой цели, а, имея своим главным поручением какое-нибудь государственное дело, между прочим должно было просить и о присылке ученых. Что касается до того, что каган хазарский решился обратиться с подобной, довольно бесцеремонной и прихотливой просьбой к императору, то в этом нет ничего удивительного и неестественного. Он был такой сильный и столь нужный сосед греков, что мог требовать от них подобной услуги, нисколько не стесняясь; боясь каганов, как опасных врагов, и ища их союза, как хороших помощников против других врагов, императоры вообще оказывали им великий почет и даже иногда вступали с ними в родственные союзы.

В это время уже не было в живых бывшего воспитателя Константинова, который мог бы указать на него как на человека, вполне способного принять поручение; сам он так долго жил в удалении от двора и столицы, что уже давно бы пора было забыть о нем; несмотря на это, выбор императорских советников пал именно на него, и тотчас же после того, как были выслушаны речи хазарских послов, послали за ним в его монастырь. Нет сомнения, это случилось оттого, что при дворе не могло быть забыто десять лет тому назад совершенное им путешествие к сарацинам, что он успевал поддерживать свою прежнюю известность и славу и в своем монастырском уединении и что твердо помнил о его блистательных талантах бывший наставник и друг его Фотий, тогда уже патриарх Константинопольский. Предпринять странствование к хазарам было таким делом, на которое не всякий мог согласиться с полной охотой; переплывши Черное море, нужно было потом проехать от устья Кубани до низовьев Волги, на берегу которой была столица кагана,— более чем тысячу верст по таким дорогам, где была совершенно неизвестна колесная езда и где большую часть ночей приходилось проводить под открытым небом. Но Константин вызвался в путешествие с величайшею готовностью; искренний и глубокий ревнитель отеческой веры, он отвечал на сделанное ему предложение: «Рад идти без всего, пеший и босой, как велел Господь Своим ученикам». Устранив это последнее желание тем, что он идет не сам по себе, а от лица императора, его послали в сопровождении почетной свиты.

Вместе с Константином отправился в путешествие и Мефодий, став с этого времени постоянным помощником брата во всех его последующих трудах. Старший брат не хотел расставаться с младшим, но, как говорит один из биографов, «шед, служи, яко раб, меньшому брату, повинуяся ему» (20), то есть Мефодий, будучи исполнен вместе с горячей любовью чувством глубокого уважения к брату и дорожа его спокойствием более, чем своим собственным, хотел делить с ним неприятности пути и по возможности облегчать их для него своими о нем попечениями.

Морская дорога Константина лежала на Херсонес Таврический, или Корсунь; отсюда — подле восточного берега Крыма в пролив Керчь-эникольский и Азовское море. Достигнув Корсуни, Константин остановился в ней на довольно долгое время; главной причиной остановки должно было послужить то обстоятельство, что он прибыл в этот город в такое время, когда, во-первых, чрезвычайно было опасно дальнейшее плавание по Черному морю, а во-вторых, весьма затруднительно было бы путешествие по высадке на берег именно в конце осени. Пять или шесть месяцев, которые были свободными, Константин не остался без дела, но употребил их время наилучшим образом. Он изучил еврейский и самаритянский языки и оказал большую услугу Церкви, открыв мощи святого Климента, епископа Римского. Еврейский язык был необходим для Константина в предстоящем путешествии, потому что главные противники, которые ожидали его при дворе государя хазарского, были иудеи со своим еврейским подлинным кодексом Священного Писания Ветхого Завета. Приступивши к изучению языка со всевозможным усердием, Константин при своей способности к языковедению овладел им, сколько можно было овладеть им в то время при совершенном отсутствии всяких научных пособий и средств к его изучению и при весьма плохих знаниях его самими еврейскими учеными, в очень непродолжительное время, при этом, отчасти побуждаемый желанием достигнуть в изучении языка возможно большей отчетливости и основательности, а отчасти, вероятно, также увлеченный новостью и новизной предмета, Константин попытался сделать опыт, доселе совершенно неведомый евреям,— грамматики их языка. (Опыт, без сомнения, был весьма далек от совершенств, но во всяком случае он весьма замечателен тем, что в своем роде был опыт самый первый и что Константин со своим замыслом написать грамматику еврейского языка предупредил таковые же замыслы самих еврейских ученых на целое столетие.) На мысль изучить самаританский язык Константин наведен был случайным образом. Один из проживавших в Херсоне самарян ходил к нему для рассуждений и прений о вере, раз он пришел к нему со своими книгами. Константин, увидевши, что самаританский язык есть почти не что иное, как диалект еврейского, решился кстати изучить и его; он выпросил у самарянина книги и заперся с ними в своей квартире; когда через месяц или около того самарянин снова пришел к Константину, то, к своему величайшему удивлению, нашел, что последний может читать его книги совершенно свободно. Самого самарянина и его семейство Константин обратил в христианскую веру. В заключение приведенных выше известий о научных трудах Константина в Корсуни в биографии его читаем еще следующее: «Также нашел тут (в Корсуни) Константин Евангелие и Псалтирь, написанные русскими письменами, и человека, который говорил тем языком; вступив в беседу с этим последним, Константин, через сравнение его речи со своею, разложил звуки его языка и выразил его в буквах гласных и согласных и, к удивлению всех, начал читать и говорить по-русски». Если бы сказано было только то, что Константин встретил в Корсуни русского и скоро начал свободно объясняться с ним, в этом не было бы ничего особенного: киевских и других, далее на юг живших русских, так как они имели торговые сношения с Грецией, легко было встретить и в Корсуни, и в Константинополе; язык славян русских весьма близок был к тому славянскому наречию, которое известно было Константину, именно — к болгарскому. И поэтому он действительно скоро мог бы совершенно свободно объясняться со своим незнакомцем. В этом случае некоторое затруднение представляло бы собой только слово «русский»; так как предки наши стали называться именем русских очень незадолго перед тем, как была писана биография Константинова, то автору последней едва ли еще могло бы это стать известно. Но и это затруднение, конечно, легко могло бы быть устранено, именно: ничего не было бы неестественного предположить, что у автора действительно стояло при имени корсунского незнакомца какое-нибудь племенное название, то есть славянин киевский, славянин тиверец, кривич и т. д., но что оно заменено было словом «русский» от переписчиков, так как последнее название вскоре после времени биографа Константинова совершенно вытеснило собой первое. Так, говорим, ничего не было бы странного, если бы просто было сказано, что Константин встретился в Корсуни с русским и что скоро начал свободно говорить с ним на его языке, но ясно сказано, что он нашел в Корсуни русского и еще Евангелие и Псалтирь, переведенные на русский язык. Что же думать об известии в этом его виде: действительно ли не было сделано славянского перевода Библии или, по крайней мере, некоторых частей ее еще до времен Константина и Мефодия и действительно ли Константин не воспользовался прежде него совершенным трудом? Должно думать, что подобный перевод действительно мог существовать, но что во всяком случае Константин вовсе не обретал его в Корсуни. Известно, что южные и западные славяне начали принимать крещение не только отдельными лицами, но даже и целыми племенами еще задолго до наших Константина и Мефодия; известно далее, что крещеными славянами, также задолго до Константина и Мефодия, было усвоено искусство письмен, причем, не имея еще собственной азбуки, одни употребляли алфавит греческий, другие — латинский. Таким образом, при знакомстве крещеных славян с искусством письма была возможность являться у них попытке перевода Библии. Что касается до действительного осуществления этой возможности, то мы можем совершенно положительно утверждать, что не существовало такого перевода Библии или некоторых частей ее, который введен был в общее употребление у одного или нескольких славянских племен, но в то же время не имеем никакого права положительно утверждать, чтобы не было таких попыток перевода, которые оставались известными самим переводчикам и другим немногим определенным лицам. Этого последнего рода перевод Евангелия и Псалтири и мог бы Константин обрести в Корсуни, то есть встреченный им здесь крещеный русский или сам мог быть указанного рода переводчиком, или иметь в своих руках труд другого подобного переводчика. Но если, говорим, действительно Константин мог обрести в Корсуни славянский перевод Евангелия и Псалтири, то не подлежит, однако же, ни малейшему сомнению, что он вовсе не обретал его, то есть что приведенные слова Жития суть не что иное, как или чистая позднейшая вставка, или позднейшее искажение такого места, в котором говорилось вовсе не о русских Евангелии и Псалтири. Совершенно ясно видно это из того же самого Жития. Автор последнего, когда доходит в своем дальнейшем рассказе до посольства моравского и до перевода, предпринятого у них Константином, то самым положительным образом свидетельствует, что он ничего не знал ни о каком прежде него сделанном переводе и что свой труд изобретения азбуки и перевода совершил вполне самостоятельно; а следовательно, допустить, чтобы приведенное выше место Жития принадлежало одному и тому же лицу с этими, сейчас указанными свидетельствами, значит допустить нечто совершенно невозможное. Так, повторяем, вне всякого сомнения и спора, что у нашего автора Жития никоей образом не могло быть речи ни о русских Евангелии и Псалтири, ни вообще о каком-нибудь славянском переводе Библии и странное место в своем теперешнем виде вовсе не принадлежит ему. По всей вероятности, место это не есть чистая вставка, на что древние переписчики отваживались вообще очень редко, а только искажение каких-нибудь подлинных речей автора. Искажение каких именно речей, это нелегко решить. Если в Житии действительно говорилось об Евангелии и Псалтири, писанных на каком-то неведомом Константину языке, то можно думать, что по названным книгам он выучился у незнакомца азбуке его языка; если же о Евангелии и Псалтири ничего не говорилось, то можно полагать, что он сделал попытку разложить на буквы звуки неизвестного языка (сколько это возможно с языком неизвестным), с тем, чтобы показать незнакомцу, в чем состоит искусство письмени; при этом «сделал он то или другое, но во всяком случае никак нельзя думать, что у биографа было сказано, будто, не ограничиваясь азбукой, он настолько выучился самому языку, что мог свободно объясняться со своим незнакомцем; это значило бы усвоять ему способность к изучению языков совершенно невероятную. Шафарик предполагает, что вместо «обрете же ту Евангелие и Псалтирь, русскими письмени писано» в подлиннике стояло: «обрете же ту Евангелие и Псалтирь готскими письмени писано» (21). Догадка эта совершенно вероятна, если только действительно говорилось в Житии о Евангелии и Псалтири, а не об одной азбуке: готы, принадлежавшие к числу обитателей Крыма, имели перевод Библии, и о переводе этом действительно было известно Константину, как это мы положительно знаем из его Жития. <...>

Выше мы сказали, что Константин во время пребывания в Корсуни обрел мощи святого Климента Римского. Климент, третий епископ Римский, был сослан императором Траяном в Таврические, или Крымские, каменоломни и потом по приказанию того же императора был утоплен там в море (около 100 года по Р. X.). Он брошен был в одной из бухт, окружавших Корсунь, по нынешнему местному преданию, с мыса у входа в Карантинную бухту, по которой шла восточная стена Корсуни. Христиане, нашедши в воде его тело, извлекли его на один из прибрежных островков и погребли в одной из многочисленных тамошних естественных и искусственных каменных пещер. С тех пор мощи святого постоянно оставались в пещере до времени Константина. Довольно долго жители Корсуни и окрестных селений в день памяти Климента ходили к ним для молитвы; но потом, с течением времени, мало-помалу было оставлено в небрежении и совсем забыто место, где лежало тело мученика.

Прибывши в Корсунь, Константин возымел самое усердное желание снова открыть останки знаменитого пастыря Церкви и перенести их на место, более для них приличное и более удобное для поклонения. Он обратился со своими настояниями к архиепископу и светским начальникам города и, наконец, успел возбудить в них усердие к святому. Днем открытия мощей избрали 30 января, ознаменованное чудесным явлением Клименту Иисуса Христа. Вечером накануне 30 января Константин с архиепископом и духовенством корсунским, сопровождаемые до берега гражданами города и поя канон святому Клименту, сели в корабль (или кораблик) и отправились к острову. После не совсем успешного сначала искания занесенная землей пещера была найдена и раскопана, и кости Климента были обретены в ней вместе с якорем, с которым он брошен был в море. Привезенные в заранее приготовленной раке на берег, они с торжественным молебствованием были понесены в Корсунь и здесь, предварительно обнесенные по стенам крепости и по всему городу, поставлены были в большой соборной церкви. Часть мощей Константин взял с собою и впоследствии одну половину этой части отдал в константинопольскую церковь святых Апостолов, при которой жил по возвращении из Хазарии, а другую, взявши с собою в моравское путешествие, отнес в Рим.

Так употребил Константин время своего замедления в Корсуни. Однако он успел ознаменовать себя еще одним замечательным делом. Разные кочевые народы, жившие по северному побережью Черного и Азовского морей и в самом Крыму, очень часто делали нападения на торговые и богатые греческие города и пригороды полуострова. Это случилось и во время пребывания Константина в Крыму. Только что он отправился из Корсуни в свой дальнейший путь, как узнал, что один из соседних с ним городов подвергся нападению и осаде от одного из удельных хазарских князей. (На западе поселения и владения хазар простирались до восточной части Крыма.) Желая спасти от бедствий, разграбления и плена христианский люд, Константин решился попытать счастья в силе своих убеждений и отправился в стан осаждавших. Слишком ли красноречиво он поставил на вид князю хазарскому то обстоятельство, что верховный государь его народа находится в мире и дружбе с греками, в доказательство чего он мог указывать на свое собственное посольство, или успел подействовать на него каким-нибудь иным образом, только, действительно, отвратил от города опасность: неприятель снял осаду и удалился, не нанесши жителям никакого вреда, впрочем, вероятно, взявши с них откуп. Отправляясь затем в дальнейшее странствование, Константин сел на корабль не в Корсуни или где-нибудь поблизости с нею, а в одной из восточных пристаней Крыма, вероятно, в Феодосии или Керчи, то есть вместо того, чтобы огибать морем южную оконечность полуострова, он прошел поперек его пешком. На этом переходе он сам подвергся было точно такой опасности, от какой недавно избавил неизвестный город: на обоз его напали венгры, кочевьями которых ему пришлось проезжать. Но после беседы с предводителем отряда, разумеется, веденной через переводчика, он получил совершенно свободный и даже почтительный пропуск; он мог подействовать на сердца простых людей и обезоружить их указанием на возвышенную цель своего далекого и трудного путешествия. Переплывши пролив Керчь-эникольский или, может быть, поднявшись вверх по самому Азовскому морю и высадившись где-нибудь неподалеку от устья или Кубани, или Дона (может быть, в Танаисе, или Тане, греческой колонии, находившейся при устье Дона), Константин достиг самой длинной и самой худшей части своего пути: до низовьев Волги, где находилась столица кагана, от устья Кубани не менее 1000, а от устья Дона не менее 800 верст по прямому направлению; странствуя по глубоким грязям и сыпучим пескам, странствуя то верхом, то пешком, Константин должен был провести в этой чрезвычайно тяжелой дороге не менее 40 дней (22).

Когда стало известно в столице хазарской, что посольство императорское приближается, каган послал придворных чиновников встретить Константина. Будущие противники нашего философа, конечно, не без тревоги ожидали греческого ученого; желая как можно скорее знать, что за человек, с которым придется им иметь дело, они воспользовались для своей цели церемонией встречи. Государь хазарский и большая часть его приближенных, как мы говорили прежде, были прозелитами иудейства; духовные и ученые вожди этого последнего для собрания предварительных сведений о Константине поспешили присоединить к своим единоверцам, отправляющимся встречать посольство, способного и искусного человека из своей собственной среды. От представителя греческой народности и науки очень естественно было ожидать слишком большого высокомерия, и депутат хазарских раввинов поставил задачею смирить на первых шагах эту предполагаемую спесь Константина. Первое нападение сделано было довольно искусно, только Константин был не такой противник, которого можно было захватить врасплох. Политическая жизнь тогдашней Греции представляла жалкое зрелище постепенного разложения, и ее темные стороны не могли ускользнуть от внимания окружавших империю новых народов; в особенности должно было последним сильно бросаться в глаза то обстоятельство, что у греков престол императорский был добычею придворных интриг и произвола столичной черни и что на него мог быть возведен первый счастливый встречный. У новых народов было в этом отношении совершенно иначе: у большей части из них власть государя или придворных была неотъемлемым наследственным достоянием одного известного рода, и это не столько вследствие простого обычая, но на основании известного принципа, то есть на основании религиозных убеждений и верований. Посланный навстречу Константину ученый иудей избрал предметом своего первого нападения указанный слишком яркий недостаток греческой жизни. «Зачем вы имеете,— говорил он первому,— такой нехороший обычай: ставите своих государей не из одного, а из какого ни попало рода? У нас это не по-вашему». Константин, нет сомнения, сознавал, с внутренним стыдом, что укор совершенно справедлив и что хазары в этом отношении далеко выше его соотечественников, но не место было искренне сознаваться, а нужно было так или иначе отстаивать народную честь, и он сделал это с полным успехом. Вопрошатель его как будто забыл, что по месту рождения он был хазарин, а по вере и, как вероятно, происхождению был иудей; история царей иудейских представляет совершенно то же самое жалкое зрелище, и, следовательно, Константину оставалось только напомнить об этом последнем обстоятельстве. «Вместо Саула, оказавшегося недостойным,— «ответил он,— Бог избрал Давида» и, таким образом, вызвавши в памяти противника дальнейшую историю царства Иудейского и Израильского, заставил его перейти с нападения на другое поле. Покинув государственные порядки греков, иудей обратился к их учености. Превосходство греков в этом отношении было так велико и неоспоримо, что здесь очень трудно ему было чем-нибудь похвастать; однако, он нашелся. <...> Смотря на книги, которые вез с собою Константин, иудеянин, по всей вероятности, с сознанием верха и в надежде торжества говорил: «Если называетесь вы учеными, то зачем без книги в руке не ступите ни слова; а у нас не так: если уже ученый, так он поглотил всю мудрость в себя и будет приводить на все свидетельства, не имея нужды заглядывать в книги». Нетрудно было Константину доказать, что подобная нехитрая ученость не может быть поставляема ни в какое сравнение с действительной ученостью, но он не хотел заходить так далеко, он просто показал жалкую ее несостоятельность в самой себе. «Встретивши голого человека,— отвечал он своему противнику,— ты, конечно, не поверишь, если он будет уверять, что имеет много одежд и денег: столько же и я верю тебе, будто из книг ты в себя поглотил всю мудрость»; за этим он дал хвастливому начетчику вопрос из библейской генеалогии и хронологии, который заставил того сознаться, что действительно не все можно знать на память.

По прибытии на место соглядатай Константина, нет сомнения, донес тем, которые его посылали, что греческий богослов не такой человек, которого легко трактовать как-нибудь свысока и с которым безопасна было бы вступать в состязание остроумием. Но раввины, не довольствуясь донесением, хотели сами лично сделать опыт в этом же роде. Когда после первого представления кагану Константин был приглашен на обед к нему, то последние с притворным уважением говорили своему гостю: «Скажи нам о своем роде и своем общественном положении, чтобы не посадить нам тебя за столом ниже твоего места». Нет сомнения, они рассчитывали услышать от Константина хвастливые речи и готовили тонкие насмешки, но они ошиблись в расчете. Очень хорошо понимая цель вопроса, Константин с насмешкой над ними самими отвечал: «Дед у меня был вельможа и знаменитый человек и был очень близок к царю, но потом, сам лишивши себя своего положения и подвергнутый опале и изгнанию от двора, он жил нищим в чужой земле; родившись на свет, когда он находился в этом последнем состоянии, я не воротил его прежнего положения. Я — Адамов внук»,— прибавил он, поясняя свою загадочную речь. Раввины, к своему сожалению, должны были из этого увидеть, что совершенно напрасна с их стороны надежда установить взаимные отношения с противником сколько-нибудь невыгодным образом для последнего, и после неудачной попытки волей-неволей начали относиться к нему с уважением, как равные к равному.

Богословские прения начались на первом же обеде у кагана. По древнему обычаю христианских и нехристианских народов, на обеде пили священные чаши; принимая первую чашу, каган сказал: «Пьем во имя Единого Бога, Который сотворил всю тварь». На это Константин поспешил со своей стороны ответить: «Во имя Единого Бога и Слова Его, Которым утверждены небеса, и Животворящего Духа, Которым стоит вся сила их». Когда каган заметил, что то и другое в сущности одно, так как и христиане исповедуют Того же Самого Бога, Константин не принял соглашения, которое в действительности было бы для него уступкой, и стал защищать христианский догмат, не допускающий сокращения своей формулы. Будучи натуральным философом, а не ученым богословом, каган думал, что люди, исповедующие Одного и Того же Бога, могут призывать Его все вместе, несмотря на различие формулы призывания и образа представления, что это последнее различие не может препятствовать общению и молитве; но естественно, что не так должен был смотреть на это Константин со своей христианской точки зрения. Однажды поднятый спор не мог вдруг прекратиться, и речи Константина с каганом послужили поводом к настоящему первому его прению с раввинами: на этот раз он защищал против их нападений догмат Воплощения.

После этого первого прения, которое устроилось случайно, дальнейшее состязание происходило в особые, нарочно назначенные дни. Константин описал было все свои споры в Хазарии в особом сочинении, а Мефодий перевел было труд брата на славянский язык, но, к сожалению, ни подлинник, ни перевод не дошли до нас или по крайней мере еще не открыты до настоящего времени; единственным источником сведений о прениях служит краткое извлечение из пространной записи Константина, сделанной его биографом. Судя по тому, что в переводе Мефодия сочинение разделено было на восемь книг, можно думать, что, во-первых, диспуты происходили в продолжение восьми дней, во-вторых, что само сочинение было очень велико и, следовательно, прения были весьма продолжительными. Сколько можно видеть из краткого отчета, сообщаемого биографом, Константин главным образом должен был состязаться с иудейскими богословами, представителями господствующей тогда в Хазарии веры. Священные книги иудеев имеют точно такое же значение и для христиан. Так, ссылаясь на эти книги, раввины утверждали, что закон Моисеев есть первый и единственный, то есть навсегда имеющий остаться, данный Богом закон. Ссылаясь на те же самые книги, Константин доказывал, что закон Моисеев не есть первый, что, хотя подобно законам или заветам, которые предшествовали ему, то есть Ноеву и Авраамову, называется он вечным, но так же, как и те два, не имел остаться навсегда; переходя далее к христианству, Константин доказывал, что оно предвозвещено было пророками иудейскими; на возражения раввинов, что пророчества относятся не ко Христу, а к Мессии, еще не пришедшему, Константин отвечал исчислением времени и признаков, которые положены у пророков и которые доказывают, что Христос есть именно Мессия; защищая Божество Христово, Константин указывал, что, и по пророкам, Мессия имел быть человеком и вместе Богом. От рассуждений о коренных началах и общих основаниях религий противники Константина иногда переходили к частностям и нападали отдельно на некоторые христианские догматы и обычаи; так, например, они укоряли за почитание икон, за употребление в пищу не дозволенных Моисеем животных, именно свиней и зайцев. <...>

Прения Константина с мугаммеданами, как кажется, были очень непродолжительны. <...> Свои беседы с Константином они было начали следующим образом: «Скажи нам, гость, зачем вы отвергаете Мугаммеда: он весьма похвалил Христа в своих книгах, называя Его великим пророком и великим чудотворцем?» Константин на это отвечал: «Если мы примем вашего Мугаммеда, то должны вовсе отвергнуть своего Даниила; этот последний утверждает (9, 24), что с пришествием Христовым престанет всякое ведение и пророчество, а Мугаммед явился после Христа». В словах Константина, который говорил о Мессии бывшем, а не будущем, конечно, ничего не могло быть приятного для иудеев, но сопоставление Даниила с Мугаммедом немедленно заставило их забыть свою вражду с одной стороны, чтобы обратиться против другой; они начали осыпать Мугаммеда тяжкою и оскорбительной бранью. Видя такие результаты прений, нисколько, впрочем, не лежащие на ответственности Константина, мугаммедане, по всей вероятности, прекратили их на этой же первой попытке. Во всяком случае о них более ничего не сообщается в Житии Константина.

После состязаний Константина с иудеями и мугаммеданами обратился к нему со своею просьбою каган. В продолжение всех споров каган внимательно слушал все доказательства, которые были приводимы каждой из спорящих сторон, но, несмотря на это, он не в состоянии был решить для себя, на которой стороне остается правда. Прения постоянно ведены были на почве исключительно богословской, то есть состояли в сопоставлении толкований библейских и других заранее признанных авторитетными свидетельств, а не из силлогизмов от разума или доказательств в собственном смысле этого слова; следовательно, прения могли быть поняты и оценены только людьми, более или менее знающими дело специально. Между тем кагана занимал вопрос о религиях; окруженный представителями многих религий, он желал знать, какая же из этих последних есть более других истинная. Так, не будучи в состоянии понимать богословских доказательств, он обратился к Константину с просьбою, чтобы тот иным путем решил для него вопрос о лучшей религии, именно: чтобы указал такие признаки лучшей религии, которые могут быть постигнуты без всяких знаний, простым здравым смыслом, чтобы вообще поговорил от разума, а не от учености; при этом каган просил нашего философа, чтобы он постарался вести речь свою как можно проще, представить дело в каких-нибудь примерах и образах (притчах). Константин поспешил исполнить желание кагана. «Некоторые мужи и жены,— говорил он,— были в великой чести и любви у своего государя, но потом, сделавши преступление, они были прогнаны от двора и посланы в ссылку; в этом нищенском состоянии они народили большое семейство; когда дети выросли, отец и мать начали советоваться с ними, как бы возвратить прежнее положение; но на совете не было согласия: один предлагал такое, другой — другое средство». В этой притче Константин, во-первых, объявил кагану, отчего на земле не одна, а много религий, во-вторых, объяснил ему, что такое есть вообще всякая религия. Если религия, как объяснял Константин, есть путь к воссоединению с Богом падшего человека, то было ясно для кагана, что между многими религиями должна быть всем предпочитаема та, которая есть путь к воссоединению с Богом самый надежный. «Но как же,— продолжал он далее спрашивать Константина,— узнать это последнее? Иудеи,— прибавлял он,— находят лучшим свой свет, христиане — свой и так далее каждый народ». Константин говорил на это: «Достоинство золота и серебра узнают посредством огня, а человек отличает истину от лжи своим умом; скажите мне: отчего случилось падение человека — не от видения ли и сладкого плода и похоти на Божество?» Получивши утвердительный ответ на свой вопрос, он продолжал: «Знаете ли вы, как лекари лечат болезни? Если какой-нибудь человек почувствует себя больным от какой-нибудь пищи или питья, то, скажите, какой врач лучше поступит: тот ли, который заставит больного еще принимать той же пищи или того же питья, или тот, который даст снадобий, действующих противоположным образом?» Получив в ответ, что, конечно, последний, Константин показал, что между всеми религиями именно христианство есть та религия, которая представляет действительные врачебные средства против болезни падшего человека, то есть что именно она врачует противное противным.

Не знаем, насколько убедительными показались кагану эти взятые от разума доводы Константина в пользу христианства. Каган, как известно, не сделался христианином, но из этого вовсе не следует выводить того заключения, что Константин нисколько не успел подействовать на его ум. <...> Как бы то ни было, только каган остался очень доволен сейчас изложенным и всеми вообще беседами Константина. Желая выразить ему свою благодарность за его самоотверженный труд посещения, каган предлагал было ему богатые подарки. Но Константин не принял ничего, а взамен даров просил государя дать свободу находившимся у хазар пленным грекам. «Это,— говорил он,— будет для меня больше всяких даров» и таким образом имел удовольствие вывести с собою на родину 20 (по некоторым спискам — 200) человек своих соотечественников. Отпуская Константина в обратный путь, каган послал с ним письмо к императору. Государь Хазарский самым усердным образом благодарил в нем последнего за присыл к нему мужа, который своими беседами принес ему величайшую пользу, и объявлял, что тем из своих подданных, которые по своей воле захотели принять христианство, он представляет полную свободу. <...>

Спустя шесть лет после путешествия Константинова, именно в 868 году, все хазары приняли мугаммеданскую веру (23). Вместо проповеди здесь сделали дело расчет и необходимость. Хазары, угрожаемые стать данниками одного из соседних с ними (не известных нам по имени) кочевых народов, просили помощи у хивинцев; последние соглашались исполнить просьбу не иначе, как под условием, что хазары обратятся в их веру, и таким образом заставили их принять мугаммеданство. Печальная весть об этом событии, по всей вероятности, не дошла до Константина, хотя он был еще в живых: он находился тогда в Риме, где скоро потом скончался.

Как мы говорили выше, длинный путь от Тавриды и Крыма до столицы хазарской и обратно представлял множество неприятностей и затруднений. Это пришлось изведать Константину особенно при обратном странствии из Хазарии на родину. Отправившись в дорогу в летнее время, когда пересыхают все ручьи и реки, текущие в астраханских степях, Константин и его спутники на одном из этих степных переходов подвеглись мучениям жажды; напрасно выходили они, разошедшись по разным направлениям: не отыскавши годной воды, они, наконец, принуждены были утолять нестерпимую жажду ржавой и противной водой из найденной невысохшей болотины. Достигши Корсуни, Константин снова остановился в этом городе на некоторое время: остановка была необходима для отдохновения после огромного и трудного пути. Подобно тому как и в первый раз, он ознаменовал свое пребывание здесь замечательными делами. Жители одной юго-восточной крымской местности, именно местности, находившейся в округе Фуллы, будучи христианами, не переставали в то же время держаться и своего дохристианского язычества. У них был огромный дуб, сросшийся с черешнею, который почитаем был священным; собираясь к этому дереву, они приносили под ним жертвы какому-то прежнему своему богу, считавшемуся подателем дождя (24).

Узнавши об этом, Константин немедленно отправился из Корсуни в окрестности Фуллы. Он собрал к себе тамошних двоеверцев и обратился к ним с обличительным словом. Когда слушатели-полуязычники возражали ему, что с прекращением жертв перестанет идти дождь на их землю и что нельзя посечь дуба, так как отважившийся на это немедленно подвергнется смерти, Константин, уверивши их в богохульной неосновательности первого опасения, последнее отверг тем, что сам начал рубить дерево. При этом, разумеется, не произошло с ним ничего особенного, и дуб был дорублен уже самими прежними его почитателями; случилось так, что и дождь, вопреки опасениям, пошел в следующую же ночь; этим окончательно успокоена была боязнь гнева от языческого божества, и таким образом совершенно оставлено было его почитание.

Возвратившись домой и отдавши властям ответ о своем путешествии, Константин поселился на житье в одной из столичных церквей, именно в церкви святых Апостолов. Церковь эта, построенная Константином Великим и перестроенная Юстинианом, была в Константинополе то же, что у нас в Москве Архангельский собор, то есть была второю после Софийской кафедральной и служила усыпальницей для императоров и их фамилий. Но зачем, однако, Константин захотел поступить в число священников этой церкви, мы не знаем. В Житии говорится: «Видев же царя (по возвращении из Хазарии), живша без молвы, моля Бога, в церкви святых Апостол седя» (25). Слова эти следует понимать так, что, поселившись при большой церкви святых Апостолов, Константин отдыхал от трудов своего путешествия и, совершенно чуждый дел общественных и всяких сношений с людьми, занимался исключительно уединенной молитвой. Может быть, что автор Жития действительно передает тут то, что известно ему было точным образом. Но так как для подвигов уединенной молитвы и кабинетных книжных занятий прежде Константин удалялся обыкновенно в пустыню или в монастыри, так как он вообще не любил оставаться в столице, если ничто не удерживало в ней, так как, наконец, церковь святых Апостолов, одну из наиболее уважаемых, а поэтому, нет сомнения, и одну из наиболее посещаемых церквей столицы, едва ли мог избрать местом для своего пребывания человек, исключительно искавший уединения; то по всему этому, как кажется, основательнее думать, что Константин поселился при церкви святых Апостолов не затем, чтобы просто «жить без молвы», то есть уединенно, а затем, чтобы принять на себя и проходить какое-нибудь общественное служение. Единственное общественное служение, которое Константин мог принять на себя при церкви святых Апостолов, подобно тому, как и при всякой другой церкви, было проповедничество. В первые времена христианства проповедь была, как ей и надлежит быть, самою существенной частью церковного богослужения. <...>

Выше мы сказали, что свои прения с иудеями и мугаммеданами хазарскими Константин изложил в особом сочинении. Так как нельзя предполагать, чтобы он составил его еще во время самого пребывания в Хазарии, и так как не имел он времени заниматься им впоследствии, то следует думать, что оно написано им именно непосредственно по возвращении на родину и что, таким образом, во время пребывания при церкви святых Апостолов, кроме проповедничества, он занимался и этим своим трудом. Если предположить, что Константин поставил целью сочинения не только дать отчет о своих прениях, но вместе с отчетом доставить своим христианским читателям и вообще обстоятельное руководство к полемике с иудеями и мугаммеданами, то кроме предположения, приведенного выше, мы будем иметь еще и другое объяснение: еще и на то, почему Константин остался в столице, а не удалился куда-нибудь в деревенское или монастырское уединение. Для сочинения более или менее ученого, наполненного свидетельствами из отцов и разных писателей, вообще выписками из книг, нужно было иметь под руками хорошую библиотеку, а хорошие библиотеки были в столице, и трудно было найти их где-нибудь из находившихся вне ее монастырей. <...>

Что касается до Мефодия, то по возвращении из Хазарии он поспешил снова удалиться на свою любимую Олимпийскую гору. Император со своими советниками и патриарх («видев же,— говорит Житие,— царь и патриарх подвиг его добр на Божий путь» (26) желали посвятить его во епископа и поставить на какую-нибудь из лучших митрополичьих или архиепископских кафедр. Когда он решительно отказался, то принудили его по крайней мере принять на себя монастырское игуменство, именно в большом монастыре Полихроне, находившемся на соседних с Олимпийскими горах Сигрианских (27).

Rambler's Top100